Державин горько сожалел, что возраст, — ему уже шёл шестьдесят восьмой год, помешал встать самому в ряды защитников России. Он с жадностию следил за всеми подробностями кампании и был очень обрадован известию, что во главе русской армии поставлен Михаил Илларионович Кутузов. Одно событие особенно взволновало его. В самый первый день, когда новый главнокомандующий после обеда ездил осматривать позицию под Бородином, над его головою появился парящий орёл. Князь Михаил Илларионович снял шляпу, и все вокруг воскликнули: «Ура!» Толкам об этом происшествии не было конца. Державин откликнулся стихами, тотчас же напечатанными отдельным изданием:
Мужайся, бодрствуй, князь Кутузов!
Коль над тобой был зрим орёл, —
Ты верно победишь Французов
И, Россов защитя предел,
Спасёшь от уз и всю вселенну.
Толь славой участь озаренну
Давно тебе судил сам рок:
Смерть сквозь главу твою промчалась
Но жизнь твоя цела осталась.
На подвиг сей тебя блюл бог!
В 1774-м и 1788-м годах Кутузов был ранен двумя пулями: одна, ударив в левый висок, вылетела у правого глаза; другая, попав в щёку, вышла в затылок. Его двукратное спасение обращало на него внимание всей России. Выполнив свой долг, очистив пределы родины от неприятеля, Кутузов стал слабеть, болезнь от усиливавшейся простуды заставила его остановиться в городке Бунцлау в Силезии 6 апреля 1813 года, а уже 16 апреля его не стало. За полмесяца до смерти своей он писал Державину: «Хотя не могу я принять всего помещённого в прекрасном творении вашем на парение орла прямо на мой щёт, но произведение сие, как и прочие бессмертного вашего пера, имеет особенную цену уважения и служит новым доказательством вашей ко мне любви...».
...На пепелище Москвы Державина с особой силой охватили мысли о конечности всего земного, об участи живущих, пусть даже и самых славных:
Ужель и в гробе созерцанный
Отечества спаситель, вождь,
Герой, в блеск лавров увенчанный, —
Картина тления того ж?
И добродетель просвещённа,
И службой честь приобретенна,
И слава, поздних гул времён,
И уваженье царска рода,
И благодарность от народа,
И память вечная — всё тлен?
Он думал об этом всё чаще и острее. Забвение страшило старого поэта всего более. Недаром последние, написанные слабеющею рукой стихи его были:
Река времён в своём стремленьи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остаётся
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрётся
И общей не уйдёт судьбы!
Полный мрачных дум и предчувствий, он отправился в Голицынскую больницу, о которой тогда много говорили. Державина сопровождал Василий Львович Пушкин, смугляк, светский бонвиван и гуляка, разряженный по последней моде.
После обедни, осмотрев больничные камеры, аптеку и богадельню, Державин остановился перед бюстом учредителю — князю Голицыну — и задумчиво сказал:
— Таких благодетелей и в мраморе надо почитать и им поклоняться!
Вместе с Пушкиным он вышел в обширный сад на берегу Москвы-реки. Вид Воробьёвых гор, Новодевичьего монастыря, Хамовнических казарм и полуразрушенного, но всё равно величественного Кремля до того восхитил поэта, что он, оборотись к своему спутнику, с живостью молвил:
— Вот, Василий Львович! Ваше дело написать что-нибудь об этом благотворительном месте, вечном памятнике доблести Голицыных.
— Нет, — почтительно отвечал Пушкин, — только одному Державину под силу выполнить такую нелёгкую задачу...
— Друг любезный, — отозвался Державин, — мой век уже прошёл! Дряхлая старость напоминает мне не о новых стихотворениях, а о скором конце земной жизни моей. Довольно, если по временам я буду вспоминать о нынешнем дне, доставившем мне удовольствие редкое. И, могу сказать вам, даже что-то больше самого удовольствия!
— Позвольте же мне, — воскликнул Пушкин, — припомнить к случаю ваши стихи на подобный предмет!
Почувствовать добра приятство
Такое есть души богатство,
Какого Крез не собирал...
— Ах, мой друг! — пришепеливая, сказал Державин. — Ты напомнил мне лучшее время моей жизни, когда муза моя была в полной силе и славе...
Из сожжённой французами Москвы его путь лежал в Обуховку к Капнисту. Несколько десятилетий дружба соединяла их, в которой, впрочем, были и размолвки, и даже обиды. Последняя ссора длилась почти восемь лет — первый подал руку к примирению Капнист, написавший Державину 18 июля 1812 года: «Я уверен, что мы друг друга любим: зачем же слишком долго представлять противныя сердечным чувствам роли? — Вы стары; я весьма стареюсь; не пора ли коньчить, так как начали? — У меня мало столь искренно любимых друзей, как вы: есть ли у вас хоть один, так прямо вас любящий, как я? — По совести скажу: сумневаюсь — в столице есть много, — но столичных же друзей. — Не лучше ли опять присвоить одного, не переставшего любить вас чистосердечно? — Если я был в чём-нибудь виноват перед вами, то прошу прощения. — Всяк человек есть ложь: я мог погрешить, но только не против дружества; оно было, есть и будет истинною стихиею моего сердца; оно заставляет меня к примирению нашему сделать ещё новый — и не первый шаг. — Обнимем мысленно друг друга, и позабудем всё прошедшее, кроме чувства, более тридцати лет соединявшего наши души. — Да соединит оно их опять, прежде чем зароется в землю!»
Сытный украинский обед поверг в сладкую дрёму обитателей Обуховки. Грезил во сне барин — Василий Васильевич Капнист; спала, прикрыв лицо кисеёю от докучливых июльских мух, хозяйка Александра Алексеевна. Только юная Софья сидела за пяльцами.
Меж тем нищая в изорванном салопе велела доложить о себе. Софья разбудила мать, та вышла и, посадив несчастную возле себя на диване, принялась расспрашивать, откуда она и что ей нужно.
— Я из Москвы, разорённой французами... Лишилась всего состояния... Прошу помощи...
Александра Алексеевна велела принести платья, принялась показывать ей и просила выбрать, какие ей нравятся. В ответ нищая рассмеялась. Полагая, что это какая-нибудь сумасшедшая, Александра Алексеевна встала, чтобы уйти. Но та, откинув с головы капюшон салопа, схватила её за руку:
— Друг мой, Сашенька! Неужто ты меня не признала? Или я так переменилась?
Александра Алексеевна, увидев свою сестру, с которой рассталась двадцать лет назад, так обрадовалась, что ей сделалось дурно. Пока её приводили в чувство, домашние бросились навстречу Державину, остановившемуся на горе, в экипаже вместе с любимой племянницей Прасковьей Львовой. Из домиков, разбросанных по огромному саду, смежному с лесом на берегу речки Псёл, сошлись дети Капниста, родные, живущие у него постоянно, и гости. В числе последних был Дмитрий Прокофьевич Трощинский, министр юстиции и хозяин гостеприимного имения Кибинцы.
После объятий и поцелуев Державин сказал Капнисту:
— Как хорошо у тебя в Обуховке! Я был бы счастлив, ежели бы мог доживать свой век в таком месте. Здесь всё дышит поэтическим вдохновением...
В зале накрывали столы, из погребов доставались вина и меды, готовились кушанья, с непременными варениками. А Державин с Трощинским неторопливо прогуливались по саду, вспоминая екатерининские времена.
Начавший свой путь полковым писарем Миргородского полка, Трощинский достиг высокого положения: сперва влиятельного чиновника при Безбородко, затем статс-секретаря при Екатерине II и Павле — сенатора исключительно благодаря своим личным способностям и образованности. И на высоких постах сохранил он прямоту нрава, стойкость и твёрдость. Внутренняя независимость роднила его с Державиным. С Капнистом его связывала многолетняя, давнишняя дружба.
В первый момент в отношениях Державина и Трощинского заметна была некоторая холодность, порождённая давними служебными неладами. Но очень скоро она уступила место дружелюбию и приятству. Они много говорили о покойном Львове, которого Трощинский постоянно поддерживал, о живописном таланте Владимира Лукича Боровиковского, чей путь к известности начинался в Миргороде и чьи картины украшали дома Капниста, Трощинского и Державина.
Дарья Алексеевна, красивая, чрезвычайно стройная и величественная в свои сорок пять лет, на правах хозяйки пригласила к столу. Надо было видеть, как Державин с Трощинским величали друг друга «ваше превосходительство» и не хотели сесть один прежде другого.