— А знаете ли вы, — шепнул он, — стихи графа Дмитрия Ивановича Хвостова, которые он в порыве негодования за какое-то сатирическое замечание, сделанное ему Крыловым, написал на него?..
— Нет, не слыхал, — отозвался Жихарев.
— Ну, так я вам прочитаю. Не потому, что они заслуживают внимания, а только для того, чтобы дать вам понятие о сатирическом таланте графа.
Жихарев уже в Москве наслушался насмешек над сим неуклюжим пиитом и приготовился к новому анекдоту.
— Всего забавнее то, — пошептом продолжал Шулепников, — что граф выдавал эти стихи за сочинение неизвестного ему остряка и распускал их с видом сожаления. Дескать, есть же на свете люди, которые имеют несчастную склонность язвить таланты вздорными, хотя и очень остроумными, эпиграммами. Да вот эти стишки:
Небритый и нечёсаный,
Взвалившись на диван,
Как будто неотёсанный
Какой-нибудь чурбан,
Лежит совсем разбросанный,
Зоил Крылов Иван:
Объелся он иль пьян?
Крылов тотчас угадал стихокропателя. «В какую хочешь нарядись кожу, мой милый, а ушка не спрячешь», — сказал он и отметил Хвостову. Как? Как только в состоянии мстить умный и добрый Крылов. Под предлогом прослушать какие-то новые стихи графа напросился к нему на обед, ел за троих и после обеда, когда наш пиит, пригласив гостя в кабинет, начал читать свои вирши, без церемонии повалился на диван, заснул и проспал до позднего вечера...
Едва Шулепников закончил свою историю, и впрямь развеселившую молодого москвича, как Шишков торжественно объявил, что приглашает Шихматова познакомить всех с сочинённой им недавно поэмой в трёх песнях «Пожарский, Минин и Гермоген».
— Я не собираюсь отговариваться, — простодушно отозвался князь Шихматов. — Я написал свою поэму не для того, чтоб оставлять её в портфеле, и рад таким слушателям.
Развернув тетрадь, он приготовился было к чтению, но Шишков не дал ему разинуть рта. Выхватил тетрадь и сам начал декламировать — внятно, правильно и с необыкновенным одушевлением:
Отдайте жизнь, сыны России,
Полмёртвой матери своей;
Обрушьте на враждебны выи
Ярем, носящийся над ней...
Он же с жаром высказался о достоинствах поэмы своего любимца:
— Стихи хороши, звучны и сильны! И всё оттого, что автор взял в пример высокие образцы славянского красноречия! В нашей древней литературе так много искусных сцен, описаний, повествований. Но новейшие писатели читают вместо них иностранные сочинения. Следовательно, и слог их не может быть хорош!..
Державин слушал его и согласно кивал головой: как и Шишков, он не чувствовал ходульности, напыщенности, архаичности шихматовского слога. Блюдя чистоту российской словесности, питербурхские староверы стремились почти насильно втащить в новый век прежние, обветшавшие и повапленные правила. Но они же призывали к высокому, гражданственно-патриотическому пафосу в поэзии, который затем усвоили, придав ему иное, демократическое содержание А. С. Грибоедов, П. И. Катенин, В. Ф. Раевский и близкий им В. К. Кюхельбекер.
Из этих собраний в доме Державина в 1811 году родилась «Беседа любителей русского слова». Карамзинисты — В. А. Жуковский и П. А. Вяземский ответили с запозданием, учредив в 1815 году другое общество — «Арзамас».
В спорах о литературе и языке обе стороны были правы, обе участвовали в живом развитии словесности. В истории литературы и русской общественной мысли значение «Арзамаса» нередко преувеличивают, как преувеличивают его влияние на юного Пушкина. «Арзамас» просуществовал чуть более трёх лет, а Пушкин был арзамасцем всего год с небольшим. Куда более заметна роль в «Арзамасе» его дяди, который был там старостой. В уста Василия Львовича Пушкина, автора шуточной поэмы «Опасный сосед», староверы вложили стихотворное восклицание, надолго к нему прилипшее: «Я — в Париже! Я начал жить, а не дышать».
Виновник появления на свет «Арзамаса» Карамзин участия в нём не принимал, углубившись в изучение истории нашего отечества. В тот год, когда вышла его «История государства Российского», «Арзамас» сам собою кончился.
Москва лежала в развалинах. Кремль, неподвластный пожару, был взорван французскими сапёрами. В горестном молчании обозревал Державин руины, сброшенные наземь маковки церквей, груды пепла на месте богатых усадеб...
Вторжение в июне 1812 года во главе двунадесяти языков в пределы России, Бородинское сражение, пожар Москвы, напряжённая борьба с французской армией — всё это вызвало могучий народный подъём.
Сорокашестилетний Карамзин, благословив на войну Жуковского и историка Калайдовича[65], сказал последнему: «Если бы я имел взрослого сына, в это время ничего бы не мог пожелать ему лучшего». Когда французские войска приблизились к Москве, он отправил семью в Ярославль, а сам собирался стать в ряды защитников отечества. «Я рад, — писал он Дмитриеву, — сесть на своего серого коня и вместе с московской удалой дружиною примкнуть к нашей армии». Покинув первопрестольную одним из последних, он твёрдо намеревался вступить в ополчение, и лишь известие об отступлении французов помешало его намерению.
Разбуженный громом отечественной войны, к патриотической лирике обращается Жуковский. «Тишайший» русский поэт становится — «потому что в это время всякому должно быть военным» — поручиком московского ополчения, пишет красноречивые приказы за адъютанта Кутузова генерала И. Н. Скобелева (деда знаменитого полководца), наконец, создаёт свой главный памятник патриотического воодушевления — «Певец во стане русских воинов», где звенящими похвалами осыпаны русские герои. В необычные для него, написанные короткими, бьющими в сердце строчками стихи, вторглось, переполняя их, святое чувство:
Хвала наш вихорь-атаман,
Вождь невредимых, Платов[66]!
Твой очарованный аркан —
Гроза для супостатов...
Они лишь к лесу — ожил лес,
Деревья сыплют стрелы.
Они лишь к мосту — мост исчез;
Лишь к сёлам — пышут сёла.
В этих стихах, сложенных в военном лагере под Тарутином, Жуковский воздаёт должное всем героям поимённо и лучшие, самые проникновенные строки посвящает родине, России:
Отчизне кубок сей, друзья...
О, родина святая!
Какое сердце не дрожит,
Тебя благословляя?..
Вместе с Жуковским мундир ополченца надел князь Вяземский, оставивший молодую жену и ребёнка. Поэт участвовал в Бородинском сражении, где под ним были убиты две лошади. За выказанное мужество он получил боевого «георгин».
Добровольцем записался в ополчение в 1812 году поэт К. Н. Батюшков, который ещё юношей был тяжело ранен в прусском походе. Он не мыслил себя вне армии в пору смертельной опасности, нависшей над Россией, и отвергал самую возможность для стихотворца — «среди военных непогод, при страшном зареве столицы сзывать пастушек хоровод». «Мщения, мщения! Варвары, вандалы!» — восклицал он, обращаясь в октябре 1812 года к другу Оленину.
Едва четырнадцатилетний, Е. А. Баратынский просил позволения у матери оставить Пажеский корпус и поступить в морскую службу.
В строю русским воином мы видим Ф. Н. Глинку, участвовавшего в сражении при Аустерлице, войне двенадцатого года и заграничных походах. Автор знаменитых в то время «Писем русского офицера», посвящённых событиям борьбы с Наполеоном, Глинка был замечательным поэтом-патриотом, значение лирики которого, кажется, не оценено по достоинству и по сию пору. Таковы, к примеру, его стихи о Москве:
Ты не гнула крепкой выи
В бедовой своей судьбе, —
Разве пасынки России
Не поклонятся тебе!..
Ты, как мученик, горела,
Белокаменная!
И река в тебе кипела
Бурнопламенная!
II под пеплом ты лежала
Полонённою,
II из пепла ты восстала
Неизменною!
Процветай же славой вечной,
Город храмов и палат,
Град срединный, град сердечный,
Коренной России град!
За проявленную отвагу Глинка был награждён именным золотым оружием и остался в памяти благодарного потомства как поэт-воин. В ещё большей степени это определение относится к гусару-партизану Денису Давыдову. Он провёл в армии большую часть своей жизни — до Отечественной войны 1812 года выдвинулся уже в Финском походе Кульнева и в турецкую войну, а впоследствии проделал ещё персидский и польский походы, — выйдя в отставку только в 1832 году, в чине генерал-лейтенанта.