В то время в Воронеже жил ссыльный Мандельштам, но вряд ли они что-то слышали друг о друге. Между тем судьба вела их по схожему маршруту, только с разных концов: у одного Вторая Речка была позади, у второго – впереди.
Пепеляева выпустили не просто так, виды на него у Ягоды были вполне определенные, но исполнить задуманное он не успел: через два месяца Сталин снял его с должности, заменив Ежовым. В наступившей кадровой чехарде органам стало не до Пепеляева, из «Бристоля» его выселили, и он оказался предоставлен самому себе. Произошло чудо: ему выпало немыслимое для человека с его прошлым счастье пусть условной, но все же свободы и даже такая роскошь, как возможность строить планы на будущее.
Столяров в Воронеже хватало, да и квалификация у него была, видимо, скромная. На первых порах он работал грузчиком, как в Харбине после ссоры с Семеновым и отъезда из Забайкалья, а осенью с помощью НКВД устроился помощником начальника конного парка в «Воронежторг», принимал заявки на товары и выписывал наряды возчикам.
Подыскав квартиру, он написал жене, что ждет ее и сыновей к себе в Воронеж. Нина Ивановна жила одна, надежда когда-нибудь снова быть вместе при всей ее эфемерности не могла не присутствовать в их переписке, и Пепеляев, считая приезд семьи делом решенным, начал копить деньги на предстоящие расходы.
Часть полученной от Ягоды тысячи рублей он потратил, пока искал работу, потом пришлось платить за съемное жилье, покупать зимнюю одежду. К следующему лету в его копилке наберется немного больше той суммы, которую ему за год перед тем выдали на Лубянке, но в тогдашнем СССР это средняя зарплата за три-четыре месяца, немалые для него деньги.
«Отец не допускал и мысли, что мы не приедем», – вспоминал Всеволод Анатольевич, но все оказалось не так просто.
По соглашению, заключенному между СССР и Китаем в 1926 году, на КВЖД могли служить или советские, или китайские подданные. Нину Ивановну уволили вместе с другими эмигрантами. Ее поддерживали сестры Пепеляева, потом, окончив Коммерческое училище, кормильцем семьи стал старший сын. К двадцати трем годам, когда отец позвал их к себе, он успел поработать матросом в городском яхт-клубе на Сунгари, бухгалтером, инкассатором в страховой компании, сельскохозяйственным рабочим и вольным ловцом форели, которую они с братом сбывали в магазины и рестораны.
Жили трудно. Маньчжурия недавно была оккупирована японцами, перспектив – никаких. Главный кормилец решил, что нужно ехать. Так, во всяком случае, утверждал он сам.
Для разрешения на въезд таким, как они, требовалось получить советское гражданство. Следовало явиться в консульство и подать заявление, но тут от добрых людей узнали, что японцы берут на учет, а нередко и арестовывают всякого, кто туда заходит. «Здравый смысл подсказал: ехать нельзя, опасно», – объяснял Всеволод Анатольевич, почему его желание не исполнилось, но сам же говорил, что как раз тогда, осенью 1936 года, впервые нашел хорошую работу в «магазине автозапчастей» в Цицикаре. Удача могла охладить его решимость ехать к отцу, а японская опасность стала последней гирькой на колеблющихся чашах весов. Не исключено, что после этого Нина Ивановна вздохнула с облегчением.
По сравнению с их разлуками до приезда Пепеляева в Харбин, эта тянулась куда дольше, и если даже тогда после расставаний ей нелегко было находить с мужем общий язык, то сейчас у нее не могло не быть сомнений, что такое вообще возможно. Нина Ивановна была не в том возрасте, чтобы уповать на любовь, которая воссоединит их поверх всех барьеров. За четырнадцать лет она не стала красивее, молодость ушла, разочарование грозило оказаться сильнее былой привязанности, а груз раздельно прожитой жизни должен был тянуть каждого в свою сторону. Выросшие без отца дети – не самый прочный цементирующий материал для возобновленного брака.
К тому же из эмигрантской печати Нина Ивановна знала о жизни в СССР много такого, о чем не подозревал ее недавно еще «оторванный от внешнего мира» муж, и побаивалась к нему ехать. В Воронеже у нее не было никого, а в Харбине жили свекровь, золовки с мужьями и какая-то ее собственная верхнеудинская родня.
В любом случае, написала ли она мужу о принятом решении или тянула время в надежде, что он догадается сам, Нина Ивановна могла бы повторить те слова, которые когда-то, в Нелькане, Пепеляев прочел в ее привезенном Вишневским письме и процитировал в своем, ответном: «Прости меня за все».
Он прожил на свободе больше года. За ним велась слежка, в НКВД все о нем знали, но никаких известий о том, что за эти тринадцать с половиной месяцев у него появилась какая-то женщина, в его втором следственном деле нет.
Пепеляев не терял надежды, что Нина Ивановна передумает и приедет, поэтому продолжал экономить. Накопленные им за год тысячу сто девяносто пять рублей конфискуют при аресте.
О последних годах жизни Строда есть два свидетельства.
Первое принадлежит Новомиру, тогда мальчику. В 1962 году он посетил родину отца, Лудзу, выступал по местному радио и упомянул о присущей отцу скромности. В доказательство приводился тот факт, что Строд, приходя в ближайшую к их дому парикмахерскую возле Красных Ворот, стригся в общем порядке, хотя кавалеров ордена Красного Знамени обслуживали без очереди.
Второе воспоминание о нем оставил некто Срулевич, вставивший в свою неблагозвучную фамилию букву «т» между «с» и «р» и ставший Струлевичем. Он знал Строда с 1918 года, потом встречался с ним в Якутии, где служил в ГПУ. Уволившись «по болезни», Струлевич жил в Кисловодске, но, чем он там занимался, из его уклончивых мемуаров понять сложно. Еще менее понятно, почему, не видевшись со Стродом много лет, в 1936 году он разыскал его адрес и послал ему приглашение отдохнуть на водах; скорее всего, просто хотел повысить свои акции дружбой с известным человеком, писателем. Слава Строда, как и других героев Гражданской войны, быстро увядала, но до провинции эти веяния еще не дошли.
Строд с радостью откликнулся и приехал. Струлевич, употребив свои связи, «определил» друга в санаторий «Горняк», но «не в натуре Строда было почивать у тихой пристани, соблюдать санаторный режим». Он, пишет Струлевич, «ушел из санатория и гостил месяца полтора у нас в семье».
Расшифровать это иносказание нетрудно: без жены Строд снова запил и был изгнан из санатория. В Москве уже вовсю шли аресты, и, предчувствуя, что скоро наступит его черед, возвращаться туда он не хотел, иначе не околачивался бы полтора месяца у полузабытого приятеля.
Должно быть, настроение у него было неважное. Чтобы его развлечь, а заодно отвлечь от бутылки, Струлевич предложил гостю выступить в клубе санатория имени Серго Орджоникидзе. Видимо, в «Горняке» Строд оставил по себе такую память, что ему лучше было там не показываться.
Упрашивать его не пришлось, он с удовольствием выступил перед отдыхающими «с рассказом об участии в Гражданской войне» и при следующем заезде не отказался повторить этот номер с другой публикой. В надежде удержаться на плаву Строд цеплялся за свои поросшие быльем подвиги, не понимая, что играет роль в снятой из репертуара пьесе и как ее персонаж тоже должен сойти со сцены.
Арестовали его в феврале 1937 года, вскоре после возвращения из Кисловодска. Строд был обвинен в троцкизме и в «террористических намерениях против руководства ВКП(б)», причем он якобы вынашивал их уже не в одиночку, как раньше, когда грозился убить Сталина, а в качестве активного члена «повстанческо-террористической организации красных партизан». Основанием для обвинения стала его подпись под письмом, которое в 1929 году, во время конфликта на КВЖД, направила в Москву Ворошилову группа ветеранов партизанского движения в Сибири – они предлагали создать из бывших партизан отдельную дивизию для помощи Красной армии в борьбе с «белокитайцами», но, по версии следствия, подлинной целью формирования такой дивизии было свержение советской власти на Дальнем Востоке.
Все допросы проходили по одному сценарию, напоминающему методику сеанса у психоаналитика: для подтверждения того или иного обвинения брался реальный факт из жизни Строда, а затем под его видимой, заурядно-житейской, но якобы иллюзорной поверхностью вскрывалось кишащее чудовищами второе дно.
Вот один из таких диалогов.
«СЛЕДОВАТЕЛЬ: В 1928 году вы давали Карпелю в Москве деньги на троцкистскую работу?
СТРОД: Нет, не давал.
СЛЕДОВАТЕЛЬ: Неправда. Нам известно, что при второй встрече вы дали ему десять рублей для троцкистской организации.
СТРОД: Я дал их Карпелю не для троцкистской организации, а для него лично.
СЛЕДОВАТЕЛЬ: Это ложь. Карпель показал, что деньги вы дали ему для троцкистской работы».