Однажды, впрочем, Нащокин пошёл на скандал. В своё время, знакомя зятя с московской верхушкой, Персидский упустил одну из ключевых фигур — Бухарина. Трудно сказать, почему так случилось: то ли Николая Ивановича не было на ту пору в Москве, то ли Персидский был на ту пору в контрах с «любимцем партии», только Нащокин Бухарину представлен не был. И тут, уже после выхода в свет «Трудов», представилась возможность исправить это упущение: Бухарин прибывал с визитом в Ленинград. Но на приёме в Союзе Писателей Кирилл Кириллович совершил страшное: он не пожал Бухарину руку (а было это в ту пору, когда будущий «фашистский наймит» достиг зенита карьеры, и никто в стране не знал, кто главнее — он или Сталин). Бухарин озадаченно повертел своей непожатой ладошкой и печально спросил:
— Я обидел вас чем-то, Кирилл Кириллович?
— Я помню вашу статью о Есенине, — ответил насмерть бледный Нащокин, — Этого я вам не прощу никогда.
Бухарин поник головой, нахмурился, потом порывисто ухватил Нащокина за плечи, встряхнул:
— Мы обязательно вернёмся к этому разговору, Кирилл Кириллович! Обязательно вернёмся… Это действительно, очень важная тема!..
И проследовал дальше.
По логике вещей все должны были шарахнуться от Нащокина, видя в нём чуть ли не террориста… Вышло, однако, наоборот: каждый в глубине души подумал: «Бухарин кончается!» Сталин узнав про нащокинский теракт, сделал свои выводы: Кирилл Кириллович зажил безмятежнее, чем прежде.
Милая его Сашенька была тихой жёнушкой, хотя и бездельницей порядочной, но что в том Нащокину, если имелась домработница?.. Она не портила мужу нервы, не заставляла его ходить в театр, хотя театр очень любила, покорно ходила с ним в кино, хотя кино не любила совершенно, а если и тратила большую часть семейного бюджета на наряды, так Нащокин довольствовался малым, считая, что женщина — на то и женщина, чтобы увлекаться тряпками. Так и текла их семейная жизнь: походы в кино, чтение вслух, поездки на дачу, купания, велосипед, лыжи… Кирилл Кириллович и представлял, что может быть как-то иначе. Детей, вот, у них не было, и Нащокин, смутно ощущая в себе невостребованное отцовство, порою жалел об этом, — но не слишком сильно.
Ни служба, ни политика, ни семейная жизнь не отвлекала его от главного — от работы. И он работал.
После «Трудов» Кирилл Кириллович написал повесть из жизни журналиста центральной газеты. Потом повесть о школьных учителях… Писались какие-то рассказы, очерки, научные статьи — быстро (как он сам выражался — «скорострельно»), и не отрывая душу от главного труда…
А главный труд вышел в свет в 1936 году, восьмисотстраничный том о колхозной жизни под названием «Полдень», — и такого поворота от кадетского сынка никто не ждал. Книг эта потрясла литературные верха: кто-то из живых классиков рыдал от счастья, кто-то кусал локти, кто-то запил на неделю, а некто даже написал на Нащокина донос в ГПУ. Донос был оставлен без последствий.
Однажды на каком-то литературном празднике в Москве — кажется, это было 100-летие гибели Пушкина — Алексей Толстой, протанцевав с Александрой Нащокиной три раза подряд, уселся за столик рядом с Кириллом Кирилловичем и, неспешно затягиваясь из массивной трубки, изрёк:
— Я вижу, ваша жена очень любит вас. Это плохо.
— Почему? — спокойно спросил Нащокин.
— Потому что женщина, которая может сильно любить одного, сможет сильно полюбить и другого, — дайте только время. У женщины способность любить и способность хранить верность не совмещаются в душе — что-нибудь одно. Так что, будьте готовы.
Толстой глубоко затянулся, вынул изо рта обмусоленный мундштук и захохотал, изрыгая тучи табачного перегара. Нащокин через стол с силой врезал ему по смеющимся губам. Толстовское лицо, словно пластилиновое, смялось под кулаком, перелив глумливую гримасу в злобную и плаксивую. Падая, Алексей Николаевич здорово треснулся затылком о чужой столик и его (Толстого) пришлось увезти в больницу, а облачко вкусно пахнущего дыма из трубки ещё довольно долго висело над столом. Ресторан зашумел, прибежала милиция… На вечере присутствовал кто-то из наркомов, и весть о драке в ту же ночь дошла до Сталина. Узнав подробности, Иосиф Виссарионович развеселился, вызвал к себе из больницы перебинтованного Толстого, сделал ему строгий выговор, а Нащокину послал тёплое участливое письмо. Но Толстой, к сожалению, оказался прав.
За роман «Полдень» Нащокин получил Ленинскую премию, а на другой день после премиальных торжеств от него ушла Саша. Ушла к тому самому краскому из-за которого когда-то вешалась. Краском — на тот момент командир дивизии — развёлся со своей прежней женой, бывшей когда-то Сашиной счастливой соперницей, и вновь начал подбивать клинья к дочери Персидского. Саша давно поняла, что ей скучно с Нащокиным. Она вспомнила юные годы, и не удержалась. Мрачный Нащокин, измученный предпремиальными хлопотами, тоже не стал возражать. Когда Саша покинула дом, Кирилл Кириллович целую ночь бродил Васильевскому острову, размышляя о собственном равнодушии: вот, жена ушла, а ему хоть бы что. Вернувшись домой, он на неделю свалился больным, и выздоровев понял: дело не в равнодушии, просто сердце, оберегая его от слишком сильной боли, замерло на время, затворилось, съёжилось, — может быть, даже слишком сильно, а вот теперь настало время погоревать по-настоящему.
Однако, Саша-то ушла, а через полгода её генерала арестовали. Бедняжка не стала дожидаться пока придут и за ней — пулей прилетела она к прежнему мужу, бледная, дрожащая, зарёванная, и Нащокин без лишних слов принял её. Пока он размышлял, как теперь относиться к этой странной женщине, отдалённо напоминающей его прежнюю жену, колесо Фортуны совершило ещё один поворот: в 1938 году сняли Ежова, на его место пришёл Берия, и в порядке исправления ежовских перегибов нескольких человек выпустили из лагерей, — в том числе и Сашиного генерала. Он вернулся в Ленинград — серый, ссутулившийся, охромевший, — и сразу направился к Нащокиным. Увидев его в дверях, Александра Борисовна упала в обморок, а едва пришла в себя, как сразу же принялась собирать чемоданы. От всех этих передряг Нащокин заработал себе нервный тик, на лекциях стал путаться, орал на студентов и только что указкой их не бил, и в конце концов, когда началась финская война, напросился на фронт корреспондентом «Красной Звезды». На войне он несколько успокоился. В самом конце компании финский снайпер прострелил ему правое лёгкое, и Кирилла Кирилловича комиссовали.
Война с немцами застала Нащокина на даче в Вознесенском. Дача его к тому времени — дурного цвета домишко в три комнаты и два этажа — почти не видна была из-за разросшегося бурьяна. В сырых, осклизлых комнатах пахло то прокисшим молоком, то сгоревшей кашей. Кирилл Кириллович брезговал подолгу сидеть в доме, но ни уборки, ни — паче того — ремонта не затевал, а выкосил серпом крошечную полянку посреди бурьяна, поставил туда кресло, стол и в хорошую погоду писал с утра до вечера, глуша голод парным молоком. В плохую погоду забирался на второй этаж — там было почище — и читал Киплинга по-английски. Раньше он его не любил — теперь полюбил. Писал он роман о Красной Армии, о финской войне — совершенно безумный, фантасмагорический, без малейшей надежды на публикацию, — но сам он был горд до глубины души новым своим творением и решил, что закончит его во что б это ни стало. Когда уставал от романа, в один присест выпекал рассказик за рассказиком — о той же финской войне, но вполне благонамеренные. Рассказики ему тоже очень нравились. Впервые в СССР ему работалось так радостно и вдохновенно. Потрет Саши, висевший с давних пор над кроватью, Кирилл Кириллович снимать не стал, но перед сном минут по пять пристально рассматривал его, стоял перед ним, засунув руки в карманы, расставив ноги, и сардонически кривил губы. Однажды даже показал портрету фигу, — это было в тот день, когда ему писалось особенно хорошо.
К двадцатым числам июня книга рассказов была готова, роман тоже подходил к концу. Двадцать второго грянула война. Вознесенское сперва всполошилось, потом успокоилось. Призывники уходили на фронт весело, твёрдо уверенные, что к осени вернутся домой. Шумные отвальные с шампанским и ночными танцами устраивали питомцы Дома отдыха РККА. К Нащокину заспешили курьеры из Союза Писателей и из филфака с предложениями убыть в эвакуацию. Кирилл Кириллович подумал-продумал и отказался: зачем, если немцев к осени разобьют? Он с головой ушёл в завершение романа, радио не слушал, за ворота почти не выходил, и сам не заметил, как в Вознесенское пришли немцы. Тут только он очнулся, огляделся вокруг и с ужасом понял, что советская глава его жизни кончилась, а начинается какая-то другая — тёмная, холодная, не им самим написанная, незваная…
Стояла поздняя осень 1942 года. Нащокин, вынуждаемый обстоятельствами, кряхтя, отмыл всю грязь в комнатах, наколол дров и каждый раз, растапливая печь, с радостью ощущал, как запущенная дача оживает и начинает дышать… Потом печь гасла и через некоторое время дача снова умирала. Приходилось опять растапливать печи; а дров до зимы явно не хватит, — видимо, скоро придётся клянчить у немецкого начальства. До сих пор ему удавалось сохранять некое полу-инкогнито: имени своего он не скрывал, и рода занятий тоже, но в подробности не входил. Местные жители сообщили немцам только то, что он был когда-то местным барином и уехал после революции в Германию, а потом заскучал по родине и вернулся. О дружбе со Сталиным, об ордене Красного Знамени, полученным Нащокиным за Финскую компанию, и Ленинской премии никто говорить не стал. Немцы, узнав, что Кирилл Кириллович — местный барин, и дом на горе — его фамильное гнездо, прониклись к писателю сдержанным почтением: заявили, что дом с колоннами они ему, кончено, не вернут — самим нужен, но от постоя избавят, и вообще, пойдёт на встречу любым пожеланиям — в разумных, разумеется пределах. Могут, например, бесплатно переправить в Германию, — если писатель захочет вернуться туда, откуда так опрометчиво в своё время уехал. От возвращения в Германию Нащокин отказался и больше к немцам с просьбами не обращался: он и так сильно перепугался, когда его вызвали в комендатуру. Ему было ясно, что рано или поздно гестапо взглянет на него попристальней, чем простодушная военная комендатура.