Я остановилась, и в тепле от юбки и шали повалил пар. Ханна уснула на руках у тетушки Мэри, посасывая тряпочку, смоченную в подслащенной воде. Я надеялась, что у них есть корова, так как утром малышка потребует молока. У очага был разостлан набитый соломой тюфяк, и Маргарет подвела меня к очагу, куда подбросили хвороста. Вскоре я лежала под толстыми одеялами с Ханной под боком. Я уснула под тетушкин голос, которая шепотом говорила, что какое-то время мы будем спать и есть отдельно от других членов семьи, пока не выяснится, что мы незаразные. Она не сказала, что с нами будет, если вдруг окажется, что мы больны оспой.
Следующие два дня мы с Ханной были наполовину членами семьи Мэри и Роджера Тутейкеров. Нас кормили и предоставили место у очага, но близко к нам не подходили. Я пыталась удерживать Ханну подле себя, даже давала ей свою куклу, но непоседливая и упрямая сестренка часто вырывалась, чтобы сделать несколько шагов по большому дому. Невзирая на собственный запрет, тетя иногда гладила ее по головке, перебирая пальцами словно сделанные из пуха кудряшки. И довольная Ханна снова, покачиваясь, перебиралась с места на место. Глядя на ее проделки, дядя смеялся и щекотал ее под подбородком, а уж потом только отправлял ко мне.
Когда день начинал клониться к вечеру, я садилась в своем темном углу, как призрак с того света, и наблюдала за движением теней в доме. Украдкой, из-под ресниц, я наблюдала за кузиной Маргарет и ее братом Генри, а они в свою очередь наблюдали за мной и Ханной. Генри было тринадцать. Щуплый и темноволосый, он, кажется, был скрытный, все норовил исподтишка сделать каверзу и чуть что бежал ябедничать. Часто, когда тетя не видела, он пугал или толкал Ханну. Однажды, думая, что мы одни, он подкрался ко мне сзади и больно дернул за волосы. У меня выступили слезы, но я ничего не сказала и стала ждать. На другое утро он обнаружил, что бочка, в которую мы мочились, перевернулась и залила его башмаки.
У тетушки волосы тоже были темными, как у матери, но лицом она походила на бабушку. И если в глазах моей матери читалась дерзкая непреклонность, то в глазах тетушки, даже когда она смеялась, светилась грусть, что придавало ей мягкость и милую меланхоличность. Мать говорила, что она потеряла троих детей, одного за другим. Они не могли развиваться у нее в утробе, и на третьем месяце она отторгала их в крови и слезах.
Дядя Роджер совершенно не походил на моего отца, что, впрочем, и неудивительно. Он был среднего роста, худощавый, и руки у него были слишком холеные для фермера, а лоб высокий, с большими залысинами. Ни в одном другом доме я не видела столько книг и памфлетов, как у него. Тут были старая, потрепанная Библия, работы Инкриза и Коттона Матеров, альманахи, посвященные посадкам и севу, и трактаты, напечатанные на тончайшем пергаменте и повествовавшие о новостях в колониях. Он часто улыбался, что для меня было удивительным. Но больше всего меня поразило, что в отличие от отца, который всегда молчал, Роджер Тутейкер постоянно говорил. Он начинал говорить, как только просыпался утром, и не закрывал рта, пока не укладывался спать. Говорил за едой и за любой работой по дому, за которую брался долгими зимними вечерами. И нужно сказать, дяде так никогда и не удавалось толком заточить инструмент или починить кожаную упряжь — всякий раз он поручал Генри довести дело до конца. Казалось, скучная и монотонная работа мешала ему рассказывать. По моим наблюдениям, за то время, что мой отец кроил коровью шкуру и шил из нее новые ремни для плуга, дядя успевал лишь прикрепить пряжку на ремень.
В тот первый вечер во время ужина я сидела в дальнем углу, крепко держа Ханну на коленях. Мясо было жесткое, и мне приходилось долго его пережевывать, прежде чем положить в рот сестре. У нее было всего несколько зубов, а тетя забыла, как делать пюре для младенца. Зато тыква хорошо пропеклась, и Ханна радостно на нее набросилась. Жир стекал по ее руке мне на фартук. Дядя оторвался от еды и, отодвинувшись от стола, вытянул ноги. Генри прищурился и посмотрел на меня поверх его плеча.
— Пап, расскажи нам историю о блуждающем солдате-призраке, — попросил он.
— Ну что ты, Роджер, для этой истории уже слишком поздно, — сказала тетушка с недовольным видом.
Она заметила, что Генри корчит мне гримасы, и ущипнула его за руку. Дядя взглянул на меня из-под припухших век. В свете очага жир на его губах и подбородке блестел и переливался желто-оранжевым цветом. Создавалось впечатление, будто дядю самого испекли в печке. Маргарет обернулась, чтобы тоже взглянуть на меня. Ее черные волосы затеняли лицо, подобно занавесу. Но напряженный, словно натянутый лук, разворот ее шеи как будто говорил мне: «Давай не теряйся». И я сказала:
— Расскажите историю, я не буду бояться.
Дядя обнял Маргарет за плечи.
— Похоже, ты нашла родственную душу в своей кузине Саре, — заметил он и, отодвинув тарелку, стал с интересом рассматривать столешницу, будто перед ним была разложена карта.
— Над одной глухой деревушкой вроде Биллерики сгущаются сумерки. С каждой минутой делается все темнее и темнее. И вот единственным источником света становятся звезды, которые зажигаются на потемневшем небе. Свеча отбрасывает слабые тени на подоконник. Сам воздух наполняется страхом от чьего-то невидимого присутствия. Дрожащей пеленой страх окутывает дома, жилище приходского священника и сельское кладбище. Скоро силуэт каждого дерева со сломанными ветвями становится похож на вооруженного до зубов разбойника. Каждый пень — на прожорливое чудище.
Из багряного леса, где растут дубы и вязы, появляется фигура солдата — одна кожа да кости. На нем изорванная, грязная одежда, на страшных зловонных ранах окровавленные повязки. Он идет от дома к дому, прося подаяния. Он стучит в окно и шепчет: «Есть, хочу есть, дайте мне поесть!» Услышав его мольбу, какая-то добросердечная женщина выносит тарелку с едой, но солдата нигде не видно. А после один беспечный родитель забывает запереть на ночь дверь, и маленькая девочка, рыжеволосая, которой, кстати, тоже девять лет, как нашей Саре, выходит из дому, чтобы угостить бравого солдата леденцом. Утром поднимают тревогу. Девочка пропала. Все мужчины деревни бросаются на поиски ребенка, но находят лишь башмак, разорванный острыми неровными зубами, кусок нижней юбки, измятый и окровавленный, да прядь рыжих волос. Больше никто никогда девочку не видел, и лишь через много лет вновь заговорили о голодном призраке.
Меня с раннего детства учили, что после наступления темноты нужно держаться подальше от оврагов и болот, ибо именно такие места посещают духи умерших. Но дядин рассказ звучал как музыка. Не скучные заунывные песнопения, какие можно услышать в молитвенном доме, но музыка дразнящая и таинственная. Когда я слушала рассказ, у меня внутри образовался ком, будто я была маленькой рыбкой, которая заглотила крючок, и теперь ее тянут с ужасной силой в страшное и неизвестное. Преобразилось даже простое и грубое убранство комнаты. Очаг давал больше тепла, а зола колыхалась, как золотое руно. На темных оконных стеклах заиграли гранаты и топазы, украшающие ухо гиганта. Ханна стала вырываться, и я опустила ее на пол со словами:
— Зачем голодному призраку есть девочку, когда в деревне ему предлагали еду?
— Действительно, зачем? — повторил, смеясь, дядя. — То, что ты задаешь вопросы, говорит о живом уме. Но будь осторожна, иногда лучше не спрашивать, а довольствоваться хорошим рассказом. В особенности если дорожишь мнением рассказчика о тебе. — Он говорил совершенно серьезно, но затем подмигнул мне, и я почувствовала, словно он меня обнял.
Потом я лежала на своем тюфяке и мне все слышался дядин голос, звучавший то громче, то тише, хотя дядя давным-давно лег спать. В ту ночь я спала крепко и спокойно, но чаша моего воображения еще не наполнилась, и в следующую ночь мне снились кошмары.
На другой день я скучала и сердилась, что не могу заняться чем-нибудь полезным, и мне хотелось открыть окно в свинцовой оправе и вышвырнуть Ханну на снег. Единственное отрадное событие произошло после ужина, когда дядя стал рассказывать о своих приключениях во время войны короля Филиппа, и то нам пришлось долго его упрашивать, прежде чем он согласился.
— Король Филипп, — начал он, садясь поближе к огню, — это имя, которое англичане дали Метакому, вождю племени поканокетов. Вождь этот был заносчивым и кичливым. Он полагал, что сможет выгнать английских поселенцев со своей территории. Война началась в деревне неподалеку от Бостона в семьдесят пятом году. Индейцы зарезали корову одного из поселенцев, а те в отместку убили индейца. Индейцы стали мстить за своих, нападая на фермеров и членов их семей. Последовала лавина убийств, уничтожившая целые деревни на сотни миль вокруг. — Названия нападающих индейских племен он произносил с четкостью, с какой челнок ударяется о деревянную раму ткацкого станка.