Только прежде, хоть и постоянно приходили в Медведково раскользики, но все больше или в одиночку, или человека три, четыре, а теперь, неведомо откуда, целая орава навалила и вот уж с неделю здесь бесчинствуют. Попов похватали и замучили; церковью завладели. Больше половины медведковцев их сторону держат, да и остальные, в том числе и Лукьян, не смеют возвысить голоса, не пристают к ним да и не противятся, потому: что ты с ними поделаешь? Одна на них хитрость осталась; и вот отправил Лукьян своего сына, мужа Федосьи, на Москву сказать, что так, мол, и так, чтоб не дали Медведкова в обиду. Теперь ждут не дождутся возвращения Димитрия — это сын-то Лукьяна — Москва не ахти как далеко, а он на коне погнал — коли с ним в пути недоброе что случилось, али словам его не поверили, то неведомо, чем у них в Медведкове и кончится. Раскольщики, да и многие медведковцы совсем голову потеряли: ровно звери сделались, того и жди пойдет поножовщина…
Остановив на этом свой рассказ, Мавра оперлась головою на руки и заплакала.
— Время, время вернуться Митрию, ан все нет его, соколика! Чует мое сердце — недоброе с ним!..
Мавра начала все громче и громче всхлипывать. Глядя на нее, заревела и Федосья…
Несколько успокоившись, бабы объявили, что, может, и всю ночь так просидят не раздеваясь — не до сна им, а Любе предложили переночевать в каморке.
Она с радостью согласилась на это и, повалившись на кучу сена, скоро заснула крепким сном. Проспала бы она, может быть, и Бог весть сколько, но утром разбудила ее Федосья.
— Вставай, вставай. Ишь заспался! — говорила бабенка. — Слышь, Митрий вернулся с царскими стрельцами: теперь пойдет суд и расправа. Ахти нам, святители, что-то будет?
Люба вскочила и поспешила выбраться из каморки. Она теперь чувствовала себя бодрой и крепкой; каждая жилка в ней играла.
И не думая ни о каких опасностях, бросилась она из избы Лукьяновой во двор, а оттуда за ворота посмотреть на стрельцов царских, что из Москвы прибыли.
Народ валил по улицам к церкви, вокруг которой расположилось войско.
Утро было солнечное, ясное. Начиналась сильная оттепель.
Издали увидела Люба стрельцов, вооружение которых блестело на солнце.
— Что ж теперь будет? — невольно спросила она у бежавшего рядом с нею мужика.
— А кто их знает! Раскольщики-то, вишь, — и пришлые, и наши — с Василием Мылом церковь-то оставили да заперлись в крайних избах. Десять дворов ими занято — вон, вишь, вишь, стрельцы-то дворы окружают!
Действительно, скоро все дворы, занятые раскольщиками, были со всех сторон окружены войском. Люба бежала все шибче и шибче.
— Куда ты? Назад! — наконец остановил ее один стрелец.
Она послушалась и стала оглядываться.
В двух шагах от нее молодой, статный воин. Он говорит что-то другим, видно, распоряжается. Лицо его, озаренное солнцем, показалось Любе красоты неописанной.
— Вишь ты, молодой какой парень, а им всем он голова, значит! — услышала она позади себя.
Слова эти, конечно, относились к красивому воину. Люба так и впилась в него глазами.
— Незачем кровь проливать человеческую, — говорил воин, — нужно их живьем перехватать. Ломайте, что-ли, ворота!
Несколько стрельцов кинулись к воротам, но в ту же минуту со двора послышался выстрел.
— О, да они с пищалями! — проговорил стрелецкий начальник и подошел к самой избе.
— Отворяйте ворота! — закричал он звучным голосом. — Палить нечего — у нас у самих пищалей много, с нами не справитесь; а за кровь каждого царского стрельца большой ответ с вас будет. Добром отворяйте!
Прошло несколько мгновений — никто не отвечал ему. Но вот из избы послышались дикие крики.
— Не отворим! Не отворим антихристу и его воям! Вы кто? Нечто христиане?
Вслед за этими словами раздались из избы всякие бранные речи, хула на церковь и четвероконечный крест…
— Нет, видно, с ними ничего не поделаешь! — печальным голосом, отходя от избы, сказал стрелецкий начальник. Ломай избы! Ломись во все дворы, где они засели! — обратился он к окружавшим его стрельцам. Те передали его приказание товарищам, и скоро начался дружный натиск.
Во многих избах раздалось несколько выстрелов, потом все как бы стихло.
Мгновение… и вдруг дикий крик ужаса пронесся над собравшейся толпой крестьян медведковских и повторился стрельцами.
Из одной избы, в которой сидели раскольщики, повалил дым. Дым все гуще и гуще — вот показался и огонь. Вот загорается и другая изба; всеобщее смятение, гул стоит… Стрельцы ломятся в ворота, но навстречу им раздаются выстрелы, навстречу им мчатся клубы удушливого дыма и пламени.
Деревянное строение, крытое соломой, горит быстро. Скоро ничего не видно, не слышно — все слилось в общем гуле и дыме. Толпа отхлынула от изб, за нею и стрельцы, видя бесполезность своих усилий. Но не показывался ни один из засевших в избах: поборники старой веры все до единого решились погибнуть в пламени, спасти свои души самосожжением.
Прежде чем перепуганные жители Медведкова и стрельцы очнулись и решились принять какие-нибудь меры против пожара, все подожженные избы горели, как свечи. Оставалось только спасать соседние строения. По всему селу гул стоял от стонов и воплей.
Только что медведковцы начали мало-помалу успокаиваться, убедясь в том, что пожар не будет больше распространяться, оказалось, новая беда: от незваных гостей раскольщиков избавились, так другие, званые, гости что-то не совсем ладно начали вести себя.
Стрельцы разбрелись по избам и стали в них хозяйничать. Сейчас же потребовали себе вина, перепились, начали буянить, а в иных избах произвели даже грабеж. Народ вздумал, было, жаловаться на них сотникам и пятидесятникам, но те только смеялись на эти жалобы, сами же подзадоривали своих подчиненных, конечно, чуя себе львиную долю в награбленном.
Один только подполковник стрелецкий, Николай Степанович Малыгин, тот самый, красота которого так поразила Любу, внимательно выслушивал жалобы, отдавал стрельцам приказания вести себя как следует: не брать ничего чужого и готовиться в поход обратно.
Но он мог приказывать, кричать, сколько ему угодно — его плохо слушались. Под конец он даже услышал от некоторых опьяненных стрельцов такую брань себе, что должен был отойти в сторону и притвориться глухим, чтобы не уронить своего достоинства.
Дисциплины между стрельцами в то время не было почти никакой. Стрелецкое войско, учрежденное Иваном IV, к концу царствования Алексея Михайловича пользовалось очень дурной репутацией.
Вследствие бедности казны стрельцы получали мало жалованья, а потому промышляли себе все необходимое самыми непозволительными способами: грабежом и вымогательством.
Полковники стрелецкие тоже не могли внушать к себе в подчиненных уважения; помышляя только о наживе, они заставляли своих стрельцов на себя работать. Долгое время стрельцы сносили терпеливо несправедливости начальства, но в последнее время в них стал пробуждаться с каждым годом все сильнее и сильнее новый дух: они делались смелее и самовольнее и, наконец, начали нередко подавать даже жалобы на полковников.
Подполковника Малыгина подчиненные ему стрельцы довольно жаловали — он всегда был с ними добр, не позволял себе никаких несправедливостей, но теперь он должен был видеть, на каких слабых основаниях держится власть его. Стоит ему приказать что-либо неугодное расходившимся стрельцам — и они, пожалуй, не задумаются даже перед насилием.
Благоразумие взяло верх над остальными соображениями, и Малыгин, видя свое бессилие, видя полную невозможность остановить грабеж и буйство, производимые стрельцами, только старался как можно скорее выбраться из Медведкова и пуститься обратно в Москву. Наконец, через несколько часов ему удалось собрать полк.
Между тем Люба, убежав от страшного зрелища пожара в избу Лукьяна и отдохнув там, простилась со своими хозяевами, сказав, что ей пора в дорогу и что она постарается примкнуть к стрельцам.
Действительно, она отыскала подполковника Малыгина, подошла к нему и поклонилась ему почти в ноги.
— Чего тебе? — спросил Николай Степанович, и в то же время взгляд его с изумлением остановился на лице ее.
«Что за мальчик такой! — подумал он. — Красота какая!»
Люба объяснила ему, что идет в Москву да вот попала в Медведково, в самую передрягу, так что целый день потеряла.
— Уж очень путь далек да труден, — говорила она, — так не будет ли твоей милости, господин полковник, не позволишь ли мне с вами доехать? — Боюсь, измаюсь очень и ко времени в Москву не поспею.
Стрельцы понаехали с большими обозами, и, конечно, для Любы было место.
Малыгин согласился взять ее с собою. К тому же он сразу почувствовал что-то странное, какое-то необъяснимое влечение к этому красавцу мальчику, да и Люба, со своей стороны, глядела на него такими умильными глазами, а, говоря с ним, краснела, как маков цвет.