Малыгин согласился взять ее с собою. К тому же он сразу почувствовал что-то странное, какое-то необъяснимое влечение к этому красавцу мальчику, да и Люба, со своей стороны, глядела на него такими умильными глазами, а, говоря с ним, краснела, как маков цвет.
Меньше чем через час стрелецкий обоз выезжал из Медведкова.
Люба поместилась на одном из возов, довольно смело переговаривалась с обращавшимися к ней стрельцами, но нельзя сказать, чтоб на душе у нее было легко и весело.
Совсем не такою вышла она из Суздаля. Впечатления этих трех дней ее странствия были неожиданны и тяжелы для нее. Теперь она начинала бояться многого, что прежде и в голову ей не входило.
Отвечая стрельцам на их вопросы и шуточки, она в то же время тихомолком и пугливо озиралась во все стороны и искала глазами Малыгина, инстинктивно чуя в нем своего защитника.
Однако ничего особенно неприятного с ней не случилось; стрельцы скоро ее оставили в покое.
Когда смерклось, стали поговаривать о ночлеге и решили остановиться переночевать в одном селении, до которого оставалось не более десятка верст.
Малыгин с радостью бы постарался избегнуть этой ночевки, предвидя новые бесчинства стрельцов, но делать было нечего — царское войско исполнило свою обязанность, усмирило раскольщиков в Медведкове и теперь имело право требовать себе льготы.
Малыгин ограничился тем, что красноречиво стал внушать сотникам и пятидесятникам о необходимости вести себя смирно, как подобает царскому войску.
Да уж ладно, ладно, — отвечали ему, — не бойся, батько, — ничего худого не будет!
Большинство стрельцов уже успело окончательно вытрезвиться дорогой, и все они находились теперь в мирном и спокойном настроении.
Прибывши в назначенное для ночлега селение, стрельцы довольно тихо разошлись по избам. Хозяева не без страха, но беспрекословно начали отводить им помещение.
— А ты, парень, где же ночевать будешь? Пойдем-ка со мною! — раздался во тьме над Любой уже знакомый ей голос, от которого она невольно вздрогнула.
Она молча последовала за Малыгиным.
Подполковнику отвели чистую клеть в самой просторной избе.
Он велел поярче засветить лучину и подать чего-нибудь съестного.
— Придвинься и ты, — сказал он Любе, тихо сидевшей в уголку на лавке, — чай, проголодался!
Люба подошла.
— Да что это у тебя голова-то обвязана? — спросил Малыгин, опять невольно засматриваясь на лицо неведомого мальчика.
Люба начала робким голосом повторять свою историю об отмороженных ушах и головной боли, но теперь почему-то, всегда так смело и ловко выходившая из всяких напастей, она чувствовала в себе необычайное смущение. Она видела, то этот красавец воин глядит на нее не отрываясь и что в его добрых и светлых глазах теперь видна какая-то недоверчивость, какое-то подозрение.
И она невольно терялась под его пытливым взором, и опускала свои длинные ресницы, и краснела, и заминалась в разговоре.
— Нет, ты, мальчишка, что-то путаешь! — наконец, качая головою, заметил Малыгин. — Тут что-то неладно — уж не из беглых ли ты, а, пожалуй, и еще того хуже? Лучше говори все прямо, повинись…
— Да, право же, я не лгу, все так и есть, как сказываю, — прошептала Люба дрожащим голосом и чувствуя, что совершенно теряется, что все пропало, что вот-вот сейчас она зарыдает.
«Признаться ему, — думала она. — Но, Боже, разве это возможно? Что с ней будет, если она признается? Да, он кажется, добрым, хорошим; таким показался ей и с первой минуты — но нет, все же невозможно признаться — этим тризнанием она себя погубит».
А он продолжал глядеть на нее пытливо, и качать головою, и усмехаться, а то вдруг сморщит брови, строго так поведет глазами, пугает…
В клети тихо; они одни. Только трещит и вспыхивает неровно мерцающим светом лучина.
— Это вот и голова-то у тебя подвязана, — опять заговорил Малыгин, — уж полно — нет ли на ней знаков каких?
Он сказал слова эти просто, шутки ради, но Люба так вздрогнула и так испуганно взглянула на него, что он замолчал и сразу понял, что, очевидно напал на что-то. Недаром этот хорошенький мальчик произвел на него какое-то странное впечатление и во всю дорогу от Медведкова не выходил из головы его. Есть что-то непонятное в мальчике… А вот теперь как испугался!
— Сними-ка повязку, — сказал Малыгин, — хоть и отмороженные уши, да, авось, не отвалятся.
Люба слабо вскрикнула и инстинктивно схватилась за голову.
«Что ж у не то на голове такое?» — подумал Малыгин и, прежде чем Люба опомнилась, он твердой, сильной рукою отстранил ее дрожащие и похолодевшие руки, сдернул повязку, пристально вгляделся, отступил от нее на шаг и несколько мгновений простоял перед ней неподвижно, с широко раскрытыми глазами, будучи не в силах прийти в себя от изумления.
Наконец рука его снова протянулась к голове Любы. Еще одно мгновение — и он высвободил из-под кафтана длинную девическую косу.
Люба упала головой на стол и судорожно зарыдала.
Долго еще стоял стрелецкий подполковник перед чудным мальчиком, превратившимся в красивую девушку, и не знал, что ему теперь делать.
— Да перестань же, перестань, чего плакать! — наконец выговорил он, силясь приподнять ее голову.
Но она не унималась.
— Не губи меня — я никому зла не сделала, — расслышал он тихий ее шепот.
— Да Бог с тобой, красная девица — не знаю, как величать тебя — никакого зла я тебе не желаю. За что мне губить тебя? Только чудно все это больно, в себя прийти не могу, очам своим не верю. Откуда ты взялась, красавица? Поведай мне, как это мальчиком на московской дороге очутилась? Какого рода-племени? Отродясь я таких дел не слыхивал!
Люба мало-помалу приподняла свою голову и взглянула на него заплаканными глазами.
Ничего дурного не прочла она на красивом лице его, — одно смущение.
— Не погубишь? Не выдашь? — проговорила она.
— Вот-те Христос — не выдам?
И она поверила.
Спешно спрятала Люба опять за кафтан свою косу, спешно закутала голову платком и начала рассказывать Малыгину. Уже не таясь от него и не скрываясь, рассказала всю свою подноготную, а он слушал, едва приходя в себя от изумления, дивясь на неслыханную, непонятную смелость этой девушки, но ни на минуту не заподозрил теперь ее искренности.
Он был молод и сразу оказался под обаянием красоты ее, и даже в голову ему не пришло винить Любу за ее поступок, столь несвойственный ее полу. Он только жалел ее, слушая рассказ о несправедливостях и обидах, которым она подвергалась в перхуловском доме.
Но вот Люба замолчала, говорить ей больше нечего.
— Чудная ты, красавица, — проговорил Малыгин, — и как это ты такая родилась? Видно, и впрямь перст Божий указал тебе путь твой, видно, так и нужно было, чтоб сошлись мы с тобою на большой дороге. Не встреться ты с нами — как бы еще добралась до Москвы, да и там куда бы девалась? Смела ты, правда, смелее иного молодца, да про всякую смелость-то ведь и беда ходит неминучая. А и то сказать, попадись ты не мне, а кому другому, то вволю наплакалась бы. Но, Христом Ботом клянусь тебе, я тебя не выдам, стану беречь, как сестру родную, и доставлю тебя к твоей Царь-девице.
— А ты знаешь ее, царевну? Видал? — дрожа всем телом и сверкая тлазами, спросила Люба.
— Видал, знаю.
— Что ж она? Какая?
— Да вот такая же, как ты, — ответил он, улыбаясь. — И красотою и смелостью вы с ней поспорите. Вся Москва дивится на царевну Софью: много хвалят ее, а корят еще больше, потому — живет она по-своему, не стыдится того, что других девушек в краску вводит. Недаром ты, сударыня Любушка, ее, царевну, во сне видывала — свое к своему поневоле влечется. Так вот что я скажу тебе, порадую: есть у меня прямой к царевне доступ — постельница ее мне знакома, а та постельница близкий к ней человек. Через нее и ты доберешься до царевны, а пока будь уж мальчиком, в целости на Москву тебя доставим.
— Как мне и благодарить тебя — не знаю, государь ты мой, Николай Степанович! — с чувством выговорила Люба, вставая с лавки и земно кланяясь подполковнику. — Поверила я тебе, как Господу царю небесному, и знаю, что ты, точно, меня не выдашь. Денно и нощно буду за тебя молиться… И правду ты молвил, видно, Господь сжалился надо мною, что привел меня к тебе, а не к другому. Что ж, обидеть меня недолго. Смела, ты говоришь, я, пускай так, да что в нашей смелости, когда она до поры до времени, а придет тяжкая минута и, словно, как не бывало этой смелости: дрожь возьмет, слезы сами брызнут — и всякий тебя обидит…
И подполковник, и Люба в своей горячей, неожиданной беседе не замечали, как идет время, а время шло быстро. Глубокая ночь над землею, спать пора. Завтра рано выступать в поход нужно, но им спать не хочется. Новое волнение охватило Любу, и не знает она, что с ней такое — явь ли то, или сон волшебный, каких немало ей грезилось и прежде, в тишине и темноте ее маленькой суздальской каморки.