– Ну и что же? Бежали ещё раз? Не угомонились? – спросил Пастухов.
Лицо Дибича стало серым, как половик, испарина засветилась на круглом лбу, он тихонько покачал иссохший свой корпус, взглянул на хлеб.
– Что ж, – сказал он, сжимая зубы, – всего не расскажешь. Второй раз попытал счастья в одиночку. Все казалось, что если бы не компаньон, я бы ушёл с первого раза. Но не повезло и на другое лето. Добрался я до Боденского озера. Далеко. Хотел в Швейцарию. Перехватили уже на лодке – поймали прожектором. И – в крепость…
Дибич оборвал себя, вытер лоб трясущейся рукой.
– Долго это протянется? – обвёл он вагон помутневшим взглядом.
– Не знаю. Но похоже – не коротко.
– Вы можете объяснить, что это такое? Что происходит? Не названием каким объяснить – названий много, – а чтобы понять.
Пастухов прищурился за окно. Не пробегали, не проходили вешки и кустики, а вяло уползали назад, точно в раздумье – остаться им в поле или двинуться следом за окнами. Поезд трудно брал подъем, натягивая визгливые сцепы.
– Иногда мне кажется, я понимаю все, – проговорил не спеша Пастухов. – А иногда я не в состоянии разобраться даже в самой, казалось бы, очевидности. Может быть, только одно бесспорно: теперь уже весь народ, – а не одни раскольники, не одни толстые, – дыбом поднялся и бросился в свой побег. За праведной жизнью. За сказкой.
– За ношеном, – как будто поправила Ася и улыбнулась, но на этот раз – грустно.
– Продолжается русская история и, очень возможно… – начал опять Пастухов, и попридержал себя, и докончил значительно: – Не только русская история, а некая всеединая человеческая история.
– Печальная история, – снова грустно сказала Ася.
– Понять происходящее, – рассуждал Пастухов, – мне мешает особенность моего склада. Не то чтобы ум короток. А впечатлительность излишне велика. Это – трагедия. Трагедия художника. А я, должен вам сказать, художник. Чтобы быть художником, надо обладать острейшей впечатлительностью, иначе не увидишь мира. Но чем острее впечатлительность, тем больше страданий, потому что художник видит горе мира всего в каком-нибудь единичном явлении и не в силах отвратить от этого явления свой взор. Не вообще горе мира, как понятие, – вы понимаете меня? – а в живом человеке, который страдает. Ну, вот я вижу вас, – понимаете? Не вообще человека, а вас, вот в этом вашем побеге, о котором вы рассказали, вот в этой вашей гимнастёрочке с нарукавной тряпкой пленного, в которую вы зашили темляк. И вы мне заслонили все, весь мир, то есть в данный момент, – понимаете? – в данный момент я ничего не вижу, кроме вас. Вы для меня – мир. И я не могу уже рассуждать понятиями, не могу говорить вообще, не могу ответить вам, что будет вообще. Пожалуй, только могу сказать – что будет с вами. Вам будет плохо, мне кажется – вам будет очень плохо.
Дибич немного отшатнулся, закрыл лицо, и было видно, как дрожала его рука, стукаясь локтем о колено.
– Ну, Саша! Что ты за ужасная пифия! – вспыхнула Ася. – Не верьте, пожалуйста, ему, я вас прошу. Он никогда не умел предсказывать…
Было похоже, что Дибич заплачет: он подёргивался, почти содрогался, и все хотел отнять руку от лица, и все не мог. Наконец она у него будто отвалилась сама собой и повисла, вместе с другой, между колен. И, опять покрывшийся испариной и серый, он скороговоркой вытолкнул извиняющимся голосом:
– Ещё кусочек хлебушка не дадите?.. Мне словно худо… после чаю…
Прошла секунда окаменения. Потом Пастухов схватил хлеб, откромсал, раскрошив, косой ломоть и протянул его, почти всунул в руки Дибичу.
– И непременно ещё глотните этой ведьмачки, нате, непременно! – засмущался и заторопился он, наливая из фляжки.
Ася смотрела в землю, кровь обдала её щеки, и тонкие виски, и лоб, и она сделалась ещё больше цветущей и прекрасной.
Дибич начал по-своему быстро-быстро жевать, и было в его алчности что-то животно-обнажённое, точно он вдруг встал, волосатый, передо всеми нагишом.
Ольга Адамовна, испугавшись, скорее загородила собой Алёшу.
Повременив, пока рассосётся толпа, Пастуховы перетаскали вещи на вокзальную площадь. Александр Владимирович скинул пальто, утёрся, поглядел брезгливо на грязные ладони, захохотал какой-то своей мысли, поздравил жену:
– С приездом… черт побери! Вот я и на родине.
Виднелись кирпичные облезлые казармы, длинной прямой улицей, посереди дороги, люди гуськом тащили мешки, пулями вспархивали с мостовой бессмертные воробьи, вывески на заколоченных лавках все ещё кичились мерклым золотцем – «чай, сахар, кофе». Поверх чемоданов и узлов, сваленных в кучу на булыжник, подбоченилась пёстренькая корзиночка для рукоделия Ольги Адамовны, висела сетка с игрушками Алёши – заводной велосипед, четырехцветный мячик, самолёт «фарман», книжка с картинками.
– Глупо, – сказал Пастухов. – Ухитрился растерять всех знакомых. За девять лет тут, наверное, не осталось ни одного.
– Саша, я говорю: ступай прямо к самому главному начальству, это всегда лучше, – с глубочайшей убеждённостью и на очень тихой, вкрадчивой нотке посоветовала Ася.
– Оставь, пожалуйста. Нужны начальству мои чемоданы!
– Не чемоданы, а ты, – понимаешь? – ты! Скажи, кто ты, предъяви свой мандат и…
– Мандат? Что я – член Реввоенсовета? Продкомиссар? Уполномоченный Совнархоза?
Он фыркнул и повернулся к вокзальному подъезду. Совсем неподалёку он увидел сивобородого человека в сюртуке с глянцевыми рукавами, в выгоревшей шляпе, из-под которой свисали путаные прядки таких же, как борода, сивых волос. Несмотря на старообразность вида, это создание дышало странной живостью. Похожий на учёного или, может быть, губернского архивариуса, – Менделеев и канцелярист, – старик сочетал в чистом своём взоре робость и задор. Он рассматривал Алёшу, как мальчишка, решивший свести знакомство и ещё не уверенный – что из этого выйдет. Вдруг он петушком пододвинулся к Алёше и, вздёрнув брови, спросил:
– Куда же такое мы едем, а?
Ольга Адамовна тотчас взяла Алёшу за ручку, притягивая к себе, но он нисколько не застеснялся и просто ответил:
– Мы уже приехали. Только папа ещё решает, где мы будем жить.
– Вот именно, – буркнул Пастухов.
– Вы извините, что я заговорил с мальчиком, – сказал, покраснев, старик, бойко приподнял шляпу перед Анастасией Германовной и понизил голос, как подобает знающему толк в воспитании: – Такой на редкость красивый мальчик!
– Ну, что вы! – тоже краснея, возразила мать и, быстро глянув на Алёшу, спрятала лицо рукой, чтобы он не видел её удовольствия.
– Значит, ты хочешь быть саратовцем? – опять обратился к Алёше старик.
– Мы петербуржцы, – строго сказал Алёша.
Александр Владимирович усмехнулся:
– Некоторым образом, столичные беженцы. Бежим от самих себя. И тут совершенно чужие. Хоть я сам – здешний уроженец. Пастухов. Не слышали?
– Как? Вы? Ах, такого типа! Тот самый, да? Ага. Понимаю. Как же, как же! – спрашивал и тут же отвечал себе старик. – Теперь узнаю. Какой необыкновенный случай! Так, так. Очень приятно. Разрешите: Дорогомилов, Арсений Романыч, таким образом – ваш земляк.
Он наскоро подал всем руку. Удивительно двоилась его манера: чем суетливее он говорил, тем больше смущался, до заикания, до бестолковости как будто, и в то же время делался все проще и радушнее.
– Я была права – слава всегда на что-нибудь пригодится, – сказала Ася с кислой насмешкой над своим простеньким словцом.
– Вы не посоветуете, где можно бы устроиться на первых порах? – спросил Пастухов.
– То есть – очень просто, на первых порах, например, у меня! – воскликнул Дорогомилов. – На моей квартире. Если, конечно, вам удобно. Я, знаете, неделю прихожу встречать с поездом старых, добрых знакомых, но их все нет! Телеграмма была ещё две недели назад: выезжаем. Из Москвы. Подумайте! Так что у меня много свободного места, в моем казённом доме. Я одинокий.
– В каком смысле – в казённом? – поинтересовался Александр Владимирович.
– Ах, такого типа! – захохотал старик, громко прихлёбывая воздух. – Не казённый дом, нет. У меня – казённая квартира, городская. В городском доме. Я был главным бухгалтером городской управы, тридцать пять лет, да, да, и так, знаете, остался в этой должности. Только теперь это – отдел коммунального хозяйства. Коммунхоз, знаете. Как же!
– А у меня будет своя комната? – спросил Алёша.
– У тебя будет вилла с фонтаном и собственный выезд, – сурово посмотрел отец.
– Нет, именно своя комната! – с самым серьёзным участием наклонился старик к Алёше. – Папа с мамой расположатся в большой комнате, а в ней есть ещё маленькая, выделенная из большой. И там будешь ты и вот… – он сделал неуверенный поклон Ольге Адамовне, – если пожелаете, вы.
– Но вы говорите, это – коммунальная квартира? – спросила Ася не без боязни.
– Нисколько! Это – дом коммунальный, городской, а в квартире я как жил один, так и живу… пока, знаете, пока, без всякой перемены.