А ждало его вот что: Будариха разгулялась, со всеми мужиками на селе переспала, не глядела, что вера запрещает, православного тоже не пропустит. Хлысты от злости из себя выходят. А тут еще Будара глаза им мозолит, их веру не принимает. Убили б они его, но страх не пускал – знали, что мы его пригрели. Дату боялись – потому и не трогали. Будара что ни день колотит Будариху, не ходи, орет, по чужим мужикам. А она знай себе гуляет. Если, говорит, откажусь нести крест этот, заберет господь меня к себе. Вот и пусти козла в огород.
Глядел Дата на все это, глядел и говорит мне однажды:
– Дигва – брат, спасибо тебе, что пригрел меня. Даст бог, в долгу не останусь, но не могу здесь дальше оставаться. Глаза б мои не смотрели на этих людей. Боюсь взять грех на душу – ведь как-никак и они тварь божья. Побуду, пока найдешь товарища, а там – уйду.
Я уговаривать его, останься, говорю, черт с ними, с хлыстами, но Дата ни в какую. Теперь – то вижу, не прав я был. Не смирился б он с таким непотребством, а вмешайся он – неизвестно, куда б это завело.
Как-то раз, мы уже спать ложились, слышим, на селе крик, галдеж, орут во все горло. Я к окну – вижу, Будара колотит дубиной в избу Халюткина, орет своей Бударихе, чтобы выходила. А она не выходит. Хлысты от мала до велика высыпали на улицу.
Им бы сейчас в самый раз избить Будару, но боятся нас. Будара взломал дверь, ворвался в избу. Халюткин выскочил во двор в одних подштанниках. «Спасите!» – орет. Будара жену колотит, отделал, живого места не оставил, гонит домой, а она ни в какую, не пойду, говорит, пока волю божью не исполню. Будара ее дубинкой, Будариха змеей извивается, а домой не идет. Во дворе вопят, светопреставление прямо. Будара жену колошматит и приговаривает: «И сейчас не пойдешь?» – «Не буду с тобой жить, – кричит Будариха, – с Халюткиным останусь». А Халюткин со двора: «Оставайся, не ходи, сдался он тебе, безбожник, дьявольское отродье». Остолбенел Будара, решил жену лаской взять, плачет, а она – на своем, ничем не проймешь. Тут Будара и закричи: «Вот сейчас я Дату приведу, увидим, как не пойдешь!» Выскочил из хаты. «И то погляжу, как ты ее приютишь!» – это он Халюткину.
Повернулся Будара и прямиком к нам. Идет медленно, ждет, верно, что Будариха его окликнет, лишь бы он Дату не звал. Никто его окликать не стал. Хлысты переглядываются, шепчутся. Набросятся сейчас, думаю, на Будару, обдерут, как курицу. Не тронули. У нас фитилек коптил, видели они, что мы оба в окно смотрим, а так несдобровать бы Бударе.
Вошел он к нам – остановился посреди избы, голову уронил. Знал, что виноват и ходить к нам ему, по совести, заказано. Подползли хлысты к нашему окошку, кто понаглей – совсем близко, разговор в избе слышен будет. Затихло все, только сверчок в углу скрипит.
– Не откажи, Дата. Заступись. Обидели меня хлысты, бабу мою совратили. Знаю, в долгу я перед тобой… Скажи ей, чтоб домой шла. Кроме тебя, никого слушать не станет. – И замолчал.
За окном зашептались, и опять тихо.
Дата Туташхиа уставился в пол, молчит.
– Ступай, Дата, – говорю я ему, – жаль дурака, может, и впрямь поверит тебе баба.
– О чем ты говоришь, Дигва! Не мужское это дело вмешиваться в жизнь распутной женщины. Я Бударам добра хотел, а что получилось? Человеческое лицо потеряли. Ошибся я однажды, и хватит!
Не вмешиваюсь, говорит, в дела шлюхи. А когда в Поти матросы потаскуху обидели, не он ли вступился за нее? У Даты тогда в драке мизинец чуть не откусили.
Во дворе опять зашептались. До Будары дошло, что сказал Дата, повалился он на пол, весь в слезах: «Не уйду, пока не поможешь жену домой привести».
Подошел к нему Дата, поднял его. Ты, говорит, мужчина, к лицу ли тебе такое? Молил его Будара, только ноги не целовал, а Дата ни в какую.
Я в окно выглянул. Хлысты совсем уже рядом.
– Иди и сам свою жизнь налаживай, – выдавил из себя Дата.
Хлысты ожили, отползли от нашего окошка, переговариваются, пересмеиваются. Радуются, что Дата дал Бударе поворот.
– Отказываешь – сам пойду, – завизжал вдруг Будара и солдатским строевым шагом двинулся к хате Халюткина.
Только поравнялся он с хлыстами, кто-то хвать его дрыном по спине, и набросились все на него, как шакалы. Колья, кулаки, ноги так и мелькают; Будара визжит, как свинья под ножом. Выскочил я из дому, чтобы его вызволить, да разве уймешь это зверье?! Меня, по правде сказать, никто бы и не тронул, но в темноте чья-то палка – и по сей день не знаю, чья – мне глаз выбила. Завопил я от боли. И Дата, точно тигр, бросился меня выручать. «Здесь я, Дигва, держись!» Услыхали хлысты голос Даты, врассыпную. Кроме Будары и меня, кривого, никого не осталось. Увидел Дата, что со мной эти нехристи сотворили, и совсем из себя вышел, но что он мог теперь сделать… Время не ждало, запряг Дата лошадей, нашел человека, который подводу должен был обратно доставить, повез меня в лазарет. Великую боль и муки я перенес тогда. Дата меня выхаживал, не отходил ни на шаг. На этом и закончилось наше с ним житье – бытье и клепочное дело.
– Не приняло сердце Будар добра, – убивался Дата.
Можно было подумать, подлость Будар для него горше моей беды.
Я и после встречал Дату Туташхиа. Дурная о нем молва шла, да я не верю. Не из тех он был, кто на зло способен.
…Меня, человека одинокого, приход князя, естественно, обрадовал. Визит его был непродолжителен, но, уходя, он дал мне прочитать письмо, которое восполнило краткость нашей беседы. Письмо прислал князю его крестник, акцизный чиновник Мушни Зарандиа. В конце своего послания автор его уверял, что на сочинение письма ушел год. Суждения Зарандиа и в самом деле казались весьма убедительными и внутренне завершенными, что есть первое свидетельство размышлений длительных и основательных. Акцизный чиновник доказывал своему крестному приблизительно следующее.
История человечества складывается из того, что определенные личности либо более или менее многочисленные группы людей доказывают остальному человечеству преимущество образа жизни и веры, предлагаемых ими, перед образом жизни и верой, которые исповедуют в данное время все. Человеческая масса в силу извечного стремления к материальному прогрессу, с одной стороны, и, с другой – из неуемного любопытства, лихорадочного поиска нового, а также из-за множества других устремлений, приобщалась к новым принципам, принимала новую веру и начинала новую жизнь. В результате такого рода переломов люди, скажем, не ковыряли уже землю мотыгой, но пахали железным плугом; уже не прикрывали наготу, но одевались в льняные и суконные одежды; не поклонялись более идолам, но молились богато расписанным иконам. Однако общечеловеческие печаль и злосчастье, беда, горе, неудовлетворенность и ненасытность были те же, что и в эпоху каменных орудий или сохи: менялось все, кроме духовной жажды, то есть самого человека.
Из этого вытекает, что замена одной социальной системы другою в общем-то не оправдана. Это, разумеется, известно тем личностям или группам лиц, кои возлагают на себя миссию проповедников и устроителей новой жизни. Их цели обусловлены корыстью. Но всякое движение располагает и своей армией фанатиков.
В нашу эпоху власть, как бы она ни прогнила и какими бы расшатанными ни были ее устои, располагает вполне совершенными средствами и методами противодействия врагу, то есть новому. Поэтому разрушить ее возможно лишь путем насилия и кровопролития. Миллионы обездоленных, убийства и злодеяния – все это лишь для того, чтобы злосчастье, неудовлетворенность жизнью, извечный духовный голод по-прежнему, а может быть, и больше прежнего мучили человека! Мало сказать, что сне лишено здравого смысла, оно идет вразрез с принципами добра и добродетели. Долг каждого человека бороться с этим, поскольку такая борьба – борьба за счастье человека.
Далее крестник князя Григория Пагава рассуждал о назначении и месте разумного и благородного человека в столкновении старого и нового. Когда новое насилие борется со старым насилием, каждый честный человек должен принять сторону старого насилия, поскольку нет никакой надобности становиться сторонником того, что по существу не улучшит человека, но принесет новые несчастья, убийства и чудовищное зло, тогда как всего этого и при старом насилии было вдоволь.
В конце письма акцизный чиновник Мушни Зарандиа убеждал князя Григория, что за пять лет службы не навел и тени на свою репутацию. Это обстоятельство, подчеркивал он, ни в коем случае нельзя объяснить аскетичным отношением к своим служебным обязанностям – оно следствие его духовных достоинств. Зарандиа уверял крестного, что его способности, нравственность и энергия требуют иной, более значительной арены деятельности. Узнав каким-то образом о моих с Григорием Пагава дружеских отношениях, он просил его выхлопотать перевод в жандармерию, обещая беззаветной преданностью престолу заслужить доверие и благодарность начальства.