Лягушки квакали, кузнечики стрекотали, внизу под окном ржали гнедые Хойницкого и слегка дергали легкую коляску; колеса и оси ее скрипели. Лейтенант стоял в расстегнутом мундире, потом он обернулся и сказал:
— Конец одной карьеры!
— Да, карьера кончена! — подтвердил Хойницкий. — Всем карьерам пришел конец!
Теперь Тротта снял мундир. Он распластал гимнастерку на столе, как их этому учили в кадетском корпусе. Потом сложил ее пополам, предварительно загнув жесткий воротник и рукава; и вот она уже превратилась в маленький сверточек. Сверху он положил аккуратно сложенные штаны. Потом надел серый штатский костюм; ремень, как последнюю память о своей военной карьере, он оставил на себе (обращаться с подтяжками он никак не мог научиться).
— Мой дед, — сказал он, — верно, тоже вот так сложил однажды свою военную оболочку.
— Возможно, — согласился Хойницкий.
Чемодан еще стоял открытым. "Военная оболочка" лежала в нем, аккуратно сложенная. Пора было запирать чемодан. Внезапно лейтенант Тротта почувствовал боль, слезы комком подступили к горлу, он обернулся к Хойницкому и хотел что-то сказать. В семь лет он сделался воспитанником казенного учебного заведения, в десять — кадетом. Всю свою жизнь он был солдатом. И вот теперь нужно было похоронить и оплакать солдата Тротта. Покойника не опускают в могилу без плача. Хорошо, что здесь сидит Хойницкий.
— Давайте выпьем! — предложил последний. — Вы начинаете раскисать!
Они выпили. Затем Хойницкий встал и закрыл чемодан лейтенанта.
Сам Бродницер снес чемодан вниз.
— Вы были у меня хорошим постояльцем, господин барон! — сказал он. Со шляпой в руке Бродницер стоял у экипажа. Хойницкий уже держал вожжи. Тротта почувствовал внезапную нежность к Бродницеру.
"Всего хорошего!" — хотел он сказать. Но Хойницкий уже щелкнул языком, лошади, подняв головы и хвосты, тронули, и высокие легкие колеса с шуршаньем покатили по песчаной улице.
Они ехали вдоль болот, кишащих лягушками.
— Вот где вы будете жить! — сказал Хойницкий.
Это был небольшой домик, стоявший на опушке леса, с такими же зелеными ставнями, как в окружной управе. Здесь обитал Ян Степанюк, помощник лесничего, старый человек с длинными, свисающими усами из оксидированного серебра. Он двенадцать лет прослужил в армии и на родном ему военном языке величал Тротта "господином лейтенантом". Одет он был в домотканую холщовую рубашку с узеньким, вышитым сине-красными крестиками воротом. Ветер раздувал ее широкие рукава, и казалось, что у Степанюка вместо рук крылья.
Здесь остался лейтенант Тротта.
Он решил не встречаться ни с кем из прежних товарищей. При колеблющемся свете свечи, в своей бревенчатой комнатке, он писал письма отцу на желтоватой волокнистой бумаге — обращение в четырех пальцах расстояния от верхнего края, текст в двух пальцах от боковых полей. Все письма походили друг на друга, как служебные записки.
У него было мало работы. В большие, переплетенные в черно-зеленую клеенку книги он вносил имена поденщиков, размер жалованья, расходы на нужды гостей, живущих у Хойницкого. Он складывал цифры старательно, но неверно, составлял отчеты о состоянии птичьего двора, о поголовье свиного стада, о проданных или оставленных для домашнего потребления фруктах, о маленьком участке, на котором рос желтый хмель, о сушильне, ежегодно отдававшейся в аренду.
Теперь он начал вникать в язык этой страны. Он понимал то, что говорили крестьяне. Он торговался с рыжеволосыми евреями, уже начинавшими закупать дрова на зиму. Он узнал разницу в стоимости березы, сосны, ели, дуба, липы и клена. Он скряжничал. Так же как его дед, герой битвы при Сольферино, рыцарь правды, он узловатыми жесткими пальцами пересчитывал серебряные монеты, когда по четвергам ездил на базар закупать седла, хомуты, косы, шлифовальные камни, серпы, грабли и семена. Случайно завидя проходящего офицера, он опускал голову. Но эта предосторожность была излишней. Он был почти неузнаваем, так как усы его разрослись и он начал отпускать бороду. Повсюду уже шли приготовления к уборке урожая; крестьяне толпились у крылец и точили косы о круглые кирпично-красные камни. Вся страна наполнилась жужжаньем стали, заглушавшем песню кузнечиков.
Иногда по ночам до лейтенанта доносилась музыка и шум из "нового дворца". Он засыпал под эти звуки, так же как под крик петуха и лай собак в полнолуние. Наконец-то он был доволен, тих и одинок. Ему казалось, что он никогда не жил другой жизнью. Когда ему не спалось, он брал палку и шел бродить по полям среди многоголосого хора ночи, дожидался рассвета, приветствовал багряное солнце, вдыхал росу, слушал ласковую песню ветерка, возвещавшую приближение утра. После этих ночей он чувствовал себя бодро, как после крепкого сна. Каждый день проходил он через пограничные деревни.
— Бог в помощь, — говорили крестьяне.
— Благодарствуйте. Аминь, — отвечал Тротта.
На ходу он, как и они, сгибая ноги в коленях. Так ходили и крестьяне Сиполья.
Однажды он шел через деревню Бурдлаки. Был тихий день. Колоколенка, как перст этой деревни, утыкалась в голубое небо. Сонно кричали петухи. Вдоль всей улицы жужжали и стайками вились комары. Внезапно из одной избы вышел черноволосый крестьянин с окладистой бородой, встал посреди дороги и произнес:
— Господин лейтенант, я Онуфрий!
— Почему ты дезертировал? — спросил Тротта.
— Я просто ушел домой! — возразил Онуфрий.
Предлагать подобные вопросы явно не имело смысла. Все было понятно. Онуфрий служил лейтенанту, как лейтенант служил императору. Отчизны более не существовало. Она разбилась, распалась на куски.
— И ты не боишься? — спросил Тротта.
Нет, Онуфрий не боялся. Он жил у своей сестры. Жандармы каждую неделю проходили через деревню, не оглядываясь по сторонам. Они тоже были украинцы, крестьяне, как и Онуфрий. Если к вахмистру не поступал письменный донос, он ни до чего не касался. А в Бурдлаках не было доносчиков.
— Будь здоров, Онуфрий! — сказал Тротта.
Он пошел вверх по кривой улочке, впадавшей в бесконечные поля. До поворота Онуфрий следовал за ним. Лейтенант слышал скрип подбитых гвоздями солдатских сапог на гравии дорожки. Онуфрий прихватил с собой казенные сапоги. Лейтенант направлялся в шинок еврея Абрамчика. Там можно было купить ядровое мыло, водку, папиросы, курительный табак и почтовые марки. У еврея была огненно-красная борода; он сидел у сводчатых ворот своего шинка, и его борода светилась на два километра в округе. Когда он состарится, подумал лейтенант, он станет таким же белобородым евреем, как дед Макса Деманта.
Тротта выпил водки, купил табаку, марок и ушел. Дорога из Бурдлаков вела мимо Олекска, к деревне Сосновки, оттуда в Биток и Домброву. Каждый день проходил он этой дорогой, дважды пересекая железнодорожное полотно; в будках непрестанно звенели сигналы — веселые голоса далекого мира, до которого больше не было дела барону Тротта. Угас этот мир. Забвением покрылись годы военной службы, и казалось, что Карл Йозеф всю свою жизнь ходил по полям и проселочным дорогам, — с палкой в руке, а не с саблей у бедра. Он жил, как его дед, герой Сольферино, как его прадед сторож Лаксенбургского парка, как, быть может, жили все его безыменные, неведомые предки, крестьяне из Сиполья. Всегда одна и та же дорога — мимо Олекска, к Сосновкам, Битку и Домброве. Эти деревни были расположены вокруг дворца Хойницкого и все принадлежали ему. От Домбровы узкая тропинка, поросшая ивняком, вела к Хойницкому. Было еще рано. Ускорив шаг, можно прийти к нему еще до шести часов и не встретить никого из старых товарищей. Тротта зашагал быстрее. Вот он уже стоит под окнами. Лейтенант свистнул. У окна появился Хойницкий, кивнул и быстро сошел вниз.
— Вот и докатились! — сказал Хойницкий. — Война! Мы долго ее ждали, и все же она удивит нас. Видно, нам не суждено жить свободно. Мой мундир наготове. Через неделю, думается мне, самое большее через две, мы вернемся в наши полки.
Тротта показалось, что природа никогда не была такой мирной, как в этот час. На солнце уже можно было смотреть не щурясь, оно с видимой глазу быстротой продвигалось к западу. Встречать его бросился ветер, он нагнал курчавые облачка на небе, взволновал пшеничные и ржаные колосья на земле, ласково коснулся красных головок мака. Синеватая тень легла на зеленые лужайки, лесок на востоке утонул в лиловато-черном сумраке. Маленький белый дом Степанюка, в котором жил Тротта, светился на опушке, в окнах его пылал и переливался солнечный свет. Кузнечики заверещали громче. Но ветер отнес вдаль их голоса. На мгновение стало тихо, слышалось дыхание земли. Внезапно сверху, из поднебесья, донеслось слабое, хриплое гоготанье. Хойницкий поднял голову.
— Знаете, что это такое? Дикие гуси! Они рано покидают нас. Ведь лето еще в разгаре! Но им уже слышны выстрелы. Они знают, что делают!