У них мало времени для прощания. Они останавливаются пред казармой егерей.
— Прощай, — говорит Тротта.
За широкой, неподвижной спиной кучера они жмут друг другу руки долго, так, что течение времени становится почти слышным. Но это пожатие кажется им недостаточным.
— У нас принято целоваться, расставаясь! — говорит Хойницкий.
Они обнимаются и быстро целуют друг друга. Тротта выходит из экипажа. Караул у казармы отдает ему честь. Лошади трогают. Тяжелые ворота закрываются за лейтенантом. Он на мгновение останавливается и слышит, как отъезжает коляска Хойницкого.
В эту же ночь батальон егерей выступил на юго-восток, в направлении Волочанска. Пошел дождь, сначала мелкий, потом усилившийся, и белая пыль дороги превратилась в серебристо-серую тину. Грязь хлюпала под сапогами солдат и обрызгивала новые, с иголочки шинели офицеров, согласно приказу идущих на смерть. Длинные сабли мешали им при ходьбе, с бедер у них свисали пышные черно-желтые кисти военных шарфов, теперь промокшие, всклокоченные и облепленные тысячами мелких комочков грязи. На рассвете батальон достиг своей цели, соединился с двумя пехотными полками и образовал с ними одну походную колонну. Так ждали они два дня, а войны все не было. Иногда, справа от них, слышались отдельные далекие выстрелы; то были столкновения небольших конных пограничных отрядов. Изредка им попадался на глаза раненый таможенный чиновник или убитый жандарм. Санитары проносили раненых мимо солдат. Война все еще не хотела начинаться. Она медлила, как иногда по целым дням медлят грозы.
На третий день пришел приказ об отступлении, и батальон приготовился к демаршу. Офицеры, так же как и солдаты, испытывали разочарование. Распространился слух, что в двух милях от них был уничтожен целый полк драгун. Казаки перешли границу. Молчаливо и угрюмо маршировал батальон на запад. Вскоре они поняли, что участвуют в непредусмотренном отступлении, так как на перекрестках проселочных дорог, в деревнях и местечках натыкались на беспорядочно отступающие войска всех родов оружия.
Из штаба армии поступали многочисленные и весьма разноречивые приказы. Большинство их касалось эвакуации городов и деревень и мероприятий против русофильски настроенных украинцев, попов и шпионов. Торопливые полевые суды выносили опрометчивые приговоры. Тайные шпики строчили бесконтрольные доносы на крестьян, учителей, фотографов, чиновников. Времени было мало. Приходилось спешно отступать и так же спешно карать предателей. И в то время, как санитарные повозки, обозы, полевая артиллерия, драгуны, уланы и пехотинцы, увязая в грязи размытых дождем дорог, спутывались в неожиданно возникающие и безнадежные клубки, стремглав носились курьеры и жители маленьких городков нескончаемыми вереницами тянулись на запад, охваченные белым ужасом, нагруженные белыми и красными тюфяками, серыми мешками, коричневой мебелью и голубыми керосиновыми лампами, — в это время в церковных дворах сел и в деревушках раздавались выстрелы торопливых исполнителей опрометчивых приговоров, и мрачная барабанная дробь сопровождала монотонные, зачитываемые аудиторами решения судов; жены расстрелянных, вопя о пощаде, валялись перед выпачканными в грязи сапогами офицеров, и пылающий, красный и серебряный огонь вырывался из хижин и овинов, сараев и скирд. Война австрийской армии началась с полевых судов. По целым дням висели подлинные и мнимые предатели на деревьях церковных дворов, наводя ужас на всех живущих. А живые разбегались куда глаза глядят. Вокруг висельников бушевал огонь, и листва трещала, ибо огонь был сильнее непрерывно моросившего дождя, которым началась эта кровавая осень. Старая кора древних деревьев мало-помалу обугливалась, и маленькие, серебряные дымящиеся искорки пробивались из ее щелей, огненные черви пожирали листву, зеленые листья свертывались, становились красными, потом черными и серыми, веревки развязывались, и трупы падали на землю с обугленными лицами и еще не поврежденными телами.
Однажды они сделали привал в деревне Крутыны. Батальон пришел туда под вечер и на следующее утро, еще до восхода солнца, должен был двинуться дальше, на запад. В этот день дождь прекратился, и сентябрьское солнце обволокло ласковым серебряным светом обширные поля, на которых еще стоял хлеб, живой хлеб, которому уже не суждено было стать пищей. Бабье лето медленно кружилось в воздухе. Даже воронье стихло, обманутое мирным течением этого дня и, следовательно, лишившееся надежды сыскать вожделенную падаль. Вот уже восемь дней, как они не раздевались. Сапоги их были наполнены водой, ноги распухли, колени одеревенели, икры невыносимо ныли, спины не сгибались. Разместившись по избам, они попытались достать из своих сундучков сухую одежду и обмыться водой из маленького колодца. В эту ночь, которая была бы ясной и тихой, если б забытые и покинутые собаки в некоторых дворах, воя от страха и голода, не нарушали тишины, лейтенанту не спалось. Он вышел из избы и пошел вдоль длинной деревенской улицы по направлению к церкви, православный двойной крест которой, казалось, уходил в звездное небо. Церковь, с тесовой крышей, стояла посреди маленького кладбища, ее окружали покосившиеся деревянные кресты; в ночном освещении казалось, что они пляшут. Перед большими серыми, широко раскрытыми воротами кладбища болтались трое повешенных: в середине бородатый поп, по краям два молодых крестьянина в песочно-желтых кафтанах, с грубо сплетенными лаптями на недвижных ногах. Черный подрясник священника, висевшего посредине, доходил до его сапог. Ночной ветер временами шевелил его ноги, так что они, как немые языки глухонемого колокола, ударялись о подол подрясника; и казалось, что они, хоть и беззвучно, но все же звонят.
Лейтенант Тротта приблизился к повешенным. Заглянул в их раздувшиеся лица. Ему казалось, что в этих трех он узнает своих солдат. Это были лица народа, с которым он ежедневно проходил учение. Лейтенант Тротта огляделся кругом. Прислушался. Ни единый человеческий звук не доносился до него. На колокольне шебаршили летучие мыши. В брошенных дворах лаяли брошенные собаки. Лейтенант вытащил саблю и одну за другой перерезал веревки повешенных. Потом он взвалил трупы себе на плечи и поочередно перенес их на кладбище. Своей блестящей саблей начал он рыть землю на дорожке между могилами, покуда ему не показалось, что яма достаточно велика для троих. Он положил их туда и при помощи сабли и ножен засыпал могилу землей и потом притоптал ее ногами. Он перекрестился. Со времени последней мессы в моравской Белой Церкви ему не приходилось осенять себя крестным знамением. Он хотел еще прочитать "Отче наш", но его губы двигались, не производя ни единого звука. Прокричала какая-то ночная птица. Зашуршали летучие мыши. Собаки выли в покинутой деревне.
На следующее утро, еще до восхода солнца, они двинулись дальше. Серебряные туманы осеннего утра окутывали землю. Но вскоре солнце вышло из них, пылающее, как летом. Людей томила жажда. Они шли по заброшенной песчаной местности. Иногда им чудилось, что где-то журчит вода. Кое-кто из солдат бросался бежать в направлении, откуда доносилось мнимое журчание, и тотчас же возвращался обратно. Нигде ни ручейка, ни ключа, ни колодца. Они прошли через несколько деревень, но колодцы повсюду были забиты телами убитых и казненных. Солдаты уже перестали заглядывать в них. Они молча шли дальше.
Жажда усиливалась. Настал полдень. Они услыхала выстрелы и плашмя легли на землю. Враг, по-видимому, уже опередил их. Они ползли, прижимаясь к земле. Вскоре дорога стала расширяться. Мелькнули огни какой-то маленькой железнодорожной станции. Здесь начинались рельсы. Батальон бегом достиг станции, тут было спокойнее; еще один, два километра, и они с обеих сторон будут защищены насыпью. Враг (быть может, какая-нибудь быстрая казацкая сотня) находился на том же уровне, что и они, но по другую сторону насыпи. Молчаливо и угрюмо шагали они по шпалам. Вдруг кто то крикнул: "Вода!". И в следующую же секунду на склоне насыпи, у будки стрелочника, они увидели колодец.
— Ни с места! — скомандовал майор Цоглауэр.
— Ни с места! — повторили за ним офицеры. Но изнемогающих от жажды людей невозможно было удержать. Сначала поодиночке, потом группами, они стали взбираться по откосу; затрещали выстрелы, и многие попадали. Неприятельские всадники по ту сторону насыпи стреляли в мучимых жаждой людей. Но все больше подгоняемых жаждой солдат устремлялось к смертоносному колодцу. И когда второй взвод второй роты приблизился к нему, около дюжины трупов уже валялось на зеленом склоне.
— Взвод, стой! — скомандовал Тротта. Он отошел в сторону и сказал: — Я принесу вам воды! Никому не выходить из строя! Ждать здесь! Давайте ведра!
Ему подали два брезентовых ведра. Он взял по ведру в каждую руку и стал подыматься на насыпь, по направлению к колодцу. Пули свистели вокруг него, падали у его ног, проносились мимо ушей и над головой. Он склонился над колодцем. По другую сторону насыпи увидел он два ряда целящихся казаков. Но страха не ощутил. Ему не приходило в голову, что он может быть настигнут пулей, как другие. Ему уже слышался залп из еще не выстреливших орудии и одновременно первые дробные такты марша Радецкого. Он стоит на балконе отчего дома. Внизу играет военный оркестр. Вот Нехваль поднял черную палочку с серебряным наконечником. Вот Тротта опускает второе ведро в колодец. Вот звонко залились трубы. Вот он вытаскивает его. Держа в каждой руке полное, переливающееся через край ведро, среди жужжащих вокруг пуль, он выставляет вперед левую ногу и начинает спускаться. Вот он делает два шага. Вот уже только его голова виднеется над краем откоса.