Эпилог: на Троицкой площади в Петербурге народное гулянье по случаю возвращения Иголкина. Он выходит из лодки, ему подносят хлеб-соль, извещают, что царь жалует его золотым кафтаном и зовёт во дворец на пир. Счастливый Иголкин берёт дрожащей рукой микрофон.
Иголкин. Господи! Услыши молитву мою: да будут внуки наши так любить Отечество и Царя православного, как мы их любим, и да будут цари русские подобны царю Петру Алексеевичу!
Конечно, логичней было бы пожелание, чтобы все монархи были как Карл XII.
Но площадь отвечает кликом: ура! ура! — и эта пьеса тоже понравилась Николаю.
У Полевого был удивительный, только ему доставшийся дар трогательной декламации без фальши. Актёрам было страшно удобно играть этот детский лепет. Публика охотно плакала. Люди в России живут недолго, а взрослеют поздно и редко. Сам Полевой, например, так и не успел.
«Параша Сибирячка» написана для идеально чистого голоса. Героиня — пятнадцатилетняя девочка, дочь ссыльнопоселенца, ещё при Екатерине отправленного в Сибирь за неумышленное убийство: был страстный картёжник и, должно быть, съездил какого-то шулера медным шандалом по голове.
От случайного прохожего Параша узнаёт, что в России новый царь, Александр I (значит, действие начинается после 12 марта 1801 года), и что летом (на самом деле — 12 сентября) в Москве состоится его коронация.
На следующий же день она бежит из дома и пешком, питаясь подаянием, добирается за эти полгода через всю страну до Кремля. (Пропускаю несколько эффектных эпизодов.) Царь сходит с Красного крыльца, она падает ему в ноги, весь народ становится на колени и просит за неё. Александр, естественно, объявляет помиловку отцу, а дочери, как очнётся, велит передать его благодарность: за то, что дала ему случай на доброе дело. Полная победа беззаветного милосердия. Параша летит в Сибирь, к отцу, в эпилоге все счастливы.
Цензура запретила пьесу моментально, и, надеюсь, вам понятно — почему. Хотя в пьесе и сказано раз сто, что отец Параши находится в Сибири 16! — 16! — 16 лет, но на дворе — 1840-й: со дня того несанкционированного пикета на Сенатской — 15! 15! 15!
Вообще, это было чистое безумие, хотя и не без блаженства. Полевой конкретно и буквально рисковал головой (я так и чувствовал: рано или поздно этой рифмы не избежать). Николаю было отчего прийти в ярость и помимо аллюзии на политзаключённых: на его собственной коронации произошёл точно такой же случай: сёстры Пассек встали на колени и подали просьбу о своём отце (амнистировать или реабилитировать, не помню, см. «Былое и думы»); естественно, их повязали, закрыли на целый день в обезьяннике ближайшего ОВД, отпустили только на ночь глядя, отцу же вместо реабилитации — шиш. Главное — Полевой был в курсе (Вадим Пассек был его хороший знакомый), — то есть совершенно сознательно помещал упомянутую свою голову непосредственно в пасть.
Объяснить это можно, кроме необыкновенного простодушия (карась! типичный Carassius carassius!), разве только ещё тем, что и Асенкова была такая же, и они были друг другом действительно, как некоторые утверждают, несколько увлечены.
Пьеса написана в начале декабря 39-го, запрещена в середине; бенефис Варвары Николаевны назначен был на январь. Она не стала разучивать другую пьесу. Она подошла в театре (за кулисами, конечно) к императору и пожаловалась, что ей срывают бенефис: если бы вы только знали, ваше величество, какая это глупость — запрещать такое прекрасное, такое патриотическое произведение! Николай сказал: дайте; прочту. И держал паузу две или три недели. До сих пор Асенкова вела себя неправильно. Как если бы опасалась домогательств[43], — тогда как он, наоборот, практиковал тактику снисхождения, типа: в известных ситуациях настоящий рыцарь не может отказать изнывающей даме. Асенкова не умела играть дам.
3 января в Большом театре, в антракте балетного спектакля (танцевала Тальони) Николай вышел из своей ложи на сцену, огляделся и, завидев Каратыгина 2-го, поманил его пальцем.
«— Когда назначен бенефис Асенковой?
Я ему отвечал, что через две недели; тут государь с обычной своей любезностью сказал мне:
— Я почти кончил представленную мне драму Полевого и не нахожу в ней ничего такого, за что бы следовало её запретить, завтра я надеюсь возвратить пьесу; повидай Асенкову и скажи ей об этом. Пусть она на меня не сердится, что я задержал пьесу. Что ж делать? у меня в это время были дела несколько поважнее театральных пьес.
…Успех действительно был самый блестящий. Государь осчастливил бенефициантку своим посещением и наградил её прекрасным подарком».
Н. А. в письме к брату подтверждает: успех был неслыханный! «Каратыгин, Асенкова, Сосницкий, Каратыгин 2-й играли так превосходно, что все заливалось слезами, и меня вызвали три раза! Сам государь был, и добрая, милая, обожаемая всеми великая княгиня Мария Николаевна так была растрогана, что ей сделалось дурно после 2-го акта, когда Параша выпрашивает прощение отцу своему».
Читатель! ау, читатель, если вы есть! Вдумайтесь, пожалуйста: мы с вами только что раскрыли преступление века. Позапрошлого и прошлого. Эта пьеса Полевого — один из самых благородных поступков русской литературы. Автор — как Пушкин в «Анджело» и «Капитанской дочке» — восславил милосердие. Сделал всё, что мог, чтобы власть и публика вспомнили о декабристах и пожалели их.
Ну да, используя старый, как мир, приём соцромантизма: ах, Иосиф Виссарионович, как бы вас любили — даже сильней, чем сейчас! — если бы вы были таким же человечным человеком, как Владимир Ильич!
И за это «Параша» объявлена образцом конъюнктурной халтуры, а Николай Полевой — ренегатом.
Хотя про, допустим, «Пир Петра Первого» полагается думать и писать так:
«Стихотворение, посвящённое анекдоту о примирении Петра с подданным (Меншиковым или Долгоруким), является одним из звеньев в общей цепи ходатайств Пушкина за декабристов. В данном случае исторический пример из жизни Петра является призывом к царю “мириться с подданными”, т. е. вернуть из Сибири декабристов…»
Что же это такое, я вас спрашиваю, граждане? Это же полный, окончательный, всеобъемлющий караул!
О, хитрая СНОП, лживая СНОБ, трусливая СНОГ[44]!
И мать их, СНОЛИ (купно, значит, смотрящая), бессменная зав. кадрами, разбалованная ист- и диаматом донельзя: бывало, шагу не ступит, пока не оплодотворят. Покинутая ими (оставленными, в свою очередь, эрекцией, — держись, творительный, держись!) — валяется теперь в позе Данаи, золотого дождика ждёт.
Они все, наверное, думали: никто уже не станет разбираться. А тут я приплёлся. Спорить с глупцами о покойниках.
Как если бы падающий с дерева лист размышлял, кувыркаясь, о траектории другого такого же, позапозапрошлогоднего, растаявшего уже в перегной.
Эта толпа в ограде Никольского собора насчитывала не меньше тысячи человек. Литераторы пришли почти все — да хоть бы и все — ну, сотня, от силы. Александринская труппа в полном, предположим, составе — пятьдесят душ. А кто же остальные? Полагаю, Полевого хоронил зрительный зал. Т. е., по Герцену, — сотрудники Третьего отделения и чиновные лакеи. (А по Белинскому — свиные рыла). Они же и гроб несли на руках по слякотным улицам километра как бы не три.
Возможно, не такая уж была и глупость — написать эти сорок пьес.
§ 21. Нечто о лит. ненависти. Маркетинговый план
Я попаду в конце посылки, не беспокойтесь. Не далее как в следующем параграфе доскажу мой бедный анекдот. Самое большее, через час вы непременно узнаете, отчего некий — давно не читаемый, вообще ни на фиг никому не нужный — литератор первой половины какого-то там позапрошлого века, кончаясь, повторял (голосом тонким, с заусеницами, как бы грубо обструганным за последнюю ночь) своей без пяти минут вдове и старшим сыновьям:
— В халате и с небритой бородой. В халате… И с небритой…
И, кончившись, был положен в гроб именно в таком, скандально неопрятном, виде.
(Дотошные подробности предусмотрел — предписал, — и семья не подвела: исполнила буквально. Гроб простой, некрашеный; никакого катафалка — обыкновенные дроги без всяких украшений, запряжённые только парою лошадей; не нанимать факельщиков, не сыпать можжевельников по дороге… Да — и чтобы Н. Ф. не шила ни себе, ни дочерям траурные платья, и сыновьям не тратиться на чёрные тряпки: траур не облегчает и не выражает душевной потери; а считанные, последние копейки слишком понадобятся в набежавшие чёрные дни.)
Ничто не мешает вам — в отличие, увы, от меня — даже и немедля заглянуть в последний абзац (мне-то до него ещё вон ещё сколько страниц киселя хлебать; чёрного киселя; главное, непонятно — зачем: неужто нельзя написать заключительный абзац сразу, вот на этой же странице? а вот — никак; всё ещё не слышу его, а только предвижу, как он разочарует вас; и сам заранее почти согласен, что не стоило вам ради него читать, а мне — сочинять ни текущий параграф, ни, тем более, все предыдущие; но что же делать? таков мой ум, другого у меня нет: он ходит кругами; упаковать в пару фраз простую разгадку простой загадки, — ему слабо́). А там гора, очень надеюсь, наконец сойдётся с Магометом (не хватайся за АК, правоверный, см. лучше опыт сэра Фрэнсиса Бэкона «О бойкости») и родит давно обещанную мышь. Летучую, какую же ещё.