на землю, если бы рядом, сквозь полусон, не ходили… Шелехов не мог сдержать стона.
— Жека, больше так невозможно, я буду искать комнату, я обязательно пойду искать завтра же!
Она вздохнула, как бы просыпаясь, поправляла под шляпой прическу.
— Скучно, Сережа, когда об одном и том же… У нас с вами будет общая каюта, когда мы поедем в Одессу. Я же обещала!
Она покровительственно брала его за ухо — маленького (ну да, женщина была старше его на тысячелетия!), наклоняя, шептала:
— Я же обещала: только у вас в каюте, у вас в каюте… Но скорее поторапливайтесь со своим «Витязем», а то возьму и так уеду!
Знала ведь, что это сказка — про «Витязя», который никуда не собирался…
Он провожал ее, преисполненный невеселой усталости. Проходили месяцы, и каждая новая встреча не давала ничего, кроме такого истощающего похмелья. Но все равно — через полчаса, уже сидя в катере, выпав из забытья в равновесную повседневность жизни, он снова начинал чувствовать, что бессилен усмирить в себе Жеку и постигнуть… «Что же это, — спрашивал он себя, — любовь?..» Во всяком случае, Жека никак не могла быть, подобно прочему миру, только кантианской видимостью, — слишком резко, по-настоящему причиняла она боль.
В ту ночь через катер рвался цепенящий предшторменный ветер. Было больше похоже, что судно идет не в насиженную и нагретую бухту, а в неведомую завывающую даль скитаний… Шелехов забился в угол под мостиком, засунул руки в рукава, заник. Катер швыряло через темень, по невидимым ухабам, в снастях кладбищенски завывало. Так было хорошо, потому что и мысли от шума разбивались, путались, переходили в дремотную музыкальную нелепицу. И на востоке, за морем, за черным клокочущим плеском раскидывалось праздничное павлинье зарево, радугой играло на брызгах.
Ростов…
Это отрыгались в усталом мозгу разговоры с Лобовичем, газеты, уличные шепоты.
На освещенных заревом улицах ходили офицеры, много офицеров, профессора, общественные деятели, члены Государственной думы со всероссийскими фамилиями и просто пожилые гуманнейшие люди, жаждущие почтительности и порядка. Мерещились благоговейные контуры университетов, департаментов, императорских театров. Останки драгоценной культуры, еще не смытые в пучину…
Не первый раз встало перед Шелеховым это видение. Чересчур много говорили кругом о калединском Ростове: одни — ненавидя и боясь, другие — видя в нем спасительно просвечивающую выручку. Да и у самого Шелехова что-то очень знакомое связано было с этим городом, что — он никак не мог вспомнить, как ни рылся в самых мглистых недрах памяти.
Что или — вернее — кто?
И сейчас в прерывистой дремоте вилась около мучительная туманность… Почти проглядывал, близил к ней упорные глаза, но тотчас же затирал все ветер, чернина ночи… То это был мужчина, облик которого проступал неопределенно и угрожающе, то женщина, изящная и мечтательная и вместе с тем отталкивающая. Но у него не так много было знакомых женщин, он всех их мог перечесть в полминуты…
Из придремавшегося зарева вылез Винцент, палил спички перед самым носом у Шелехова, безуспешно стараясь прикурить.
— Что, большевик, ноги подломились? Сознайся, лишков перехватил с девочками? Хотя, черт… верно; такое кругом похабство, что только одно это, Сережик, и остается. У меня тоже знаменито: одна гречаночка есть на берегу, телеграфисточка…
Винцент по привычке щекотал ему пальцы, подтанцовывал, подхихикивал, описывая подробности неистового вечера, проведенного с гречаночкой. Винцент, наверно, врал, но все это так действовало на Шелехова, будто кругом него все время носили жаровню с углями. Хотелось сбить этого ржущего человека в море или вцепиться ему в воротник, притянуть к себе и слушать, слушать… Словно рассказывали про него самого и про Жеку. Сглатывая воздух иссохшим горлом, спросил:
— Послушай, у вас там, на штабном Олимпе, ничего не известно насчет «Витяза»? Давно обещают поход на Одессу или Батум, команда только об этом и авралит. Другие, вон хоть заградители, все время имеют походы. Не слыхал?
Винцент охолодил:
— А знаешь сегодняшнее постановление съезда?
— Какое?
— Э-э, с девочками даже всю политику из большевика вышибло! Отправляют все-таки флотилию на этого… на Ростов. — Мичман прижался поближе к Шелехову, злобился вполголоса: — И во флотилию, понимаешь, от нас назначен «Джузеппе», повезет снаряды для этой хулиганской операции. Вот распишут им там… ха-ха, знаменито!
— От нас «Джузеппе»? Это где Свинчугов?
— Вот-вот. Конечно, все это позорно, но я рад, что в первую голову выпорют нагайками эту старую сифилисную стерву!
— Слушай, Винцент. Вообще ты страшно несправедлив к старику… и потом… гадко так на все реагировать! — Шелехов уже совсем очнулся, и жизнь, как нагруженная чугуном телега, пронзительно и опасно громыхала над его головой.
И как-то сразу сдернулась с сознания досадная завеса. Совсем случайные слова: Ростов, нагайка… Но из них встала далекая ночь его отъезда в Севастополь, первое в жизни мягкое купе, в которое внесли прапорщика над свалкой верные солдатские плечи. И в купе — бравый, налитой багровой кровью есаул, и его хамская нагайка на стене, и его женщина, с изнуренными от блуда и баловства цветковыми глазами. Вот кто мучал его все время, неразгаданно и грозно прятался на дне ростовского зарева! Почувствовал даже приятное облегчение оттого, что вспомнил.
На ощупь, вдогонку за чужими шагами пробирался по темной мостовой к «Витязю». Фалрепа над сходней не протянули, и тут сказывался общий развал, наплевательство на постылую службу, — приходилось подниматься по мокрым доскам над темной бездной воды, без упора, балансируя во мраке распростертыми руками. Внизу невидимо кидалась и шипела вода, — только оступись!., сходни вместе с кормой «Витязя» носило из стороны в сторону. Шелехову вдруг стало жутко, неуверенно, и от этой неуверенности действительно покачнулся, вскрикнул и, может быть, в самом деле сорвался бы вниз, если бы рука впереди лезущего человека не вклещилась ему в локоть.
— Эй, ты чего там, братишка?
Офицер с бьющимся вскачь сердцем стыдливо высвобождал руку:
— Кажется, товарищ Зинченко?
— Он самый.
Достигнув кормы, в знак признательности