— Яносик! — взмолился Гадея с острой болью в сердце.
А Яносик говорил:
— Ребята! Не может того быть, чтобы я дал одолеть себя. Покорюсь лишь одной смерти, а больше никому во всем мире. Ни князю, ни графу, ни епископу, ни королю. Мне домой вернуться опозоренным!.. Чтоб бабы кричали мне прямо в глаза: «А когда же мы в Липтов переселяться будем? Только мужиков наших ни за что сгубил!» Чтобы враг хвастать мог, что я от него сбежал? Я, Яносик Нендза Литмановский, разбойничий гетман, о котором слава на сто миль кругом идет? Мне жить, коли я не сделал того, за что брался? Коли я дал перебить столько добрых людей и не погиб с ними вместе? У меня слово — как гром. Коли уж гремит — так гремит! Прощайте! Жалко, Саблика нет. Сыграл бы он мне напоследок! Умирать мне не жаль, я там не один буду. Высоко у озера сын мой лежит в могиле.
Онемев, глядели товарищи Яносика на то, что происходило. Из глаз их по суровым лицам катились слезы, но противиться Яносику они не смели. Он был всех выше, он всем повелевал и делал, что хотел.
Огонь и дым поднимались и охватывали Яносика. Страшная боль и ужас сжимали сердца его товарищей, но вытащить его из огня они не смели: такую смерть он выбрал себе сам. Дым уже почти закрывал его от них. А он стоял спокойно, опершись на чупагу.
— Яносик, сгоришь! — крикнул Гадея, в отчаянии ломая руки.
Вдруг Матея и Моцарный рванулись, словно желая прыгнуть в огонь, но Яносик крикнул:
— Я должен умереть, иначе быть не может! Убью всякого, кто подойдет! Храни вас бог, братья дорогие!
— Эй, Томек! — закричал он еще Гадее. — Как будет время, сходи в старый домик лесника. Расскажи там панне, Веронкой ее звать, почему я к ней не вернулся! И отцу с матерью скажи! Эй! Руки у них поцелуй! Прощайте, товарищи!
Остолбенев, стояли поодаль три друга Яносика; пламя поднималось все выше, дым застилал Яносика. Они тряслись от ужаса и плакали, но не могли двинуться с места. А когда услышали стон среди треска огня, который вдруг вспыхнул огромным столбом, они с криками упали лицами на землю, потом в леденящем страхе побежали, как козлы, обезумевшие от грома. Долго бежали, пока не очутились в незнакомом лесу и настолько успокоились, что могли заговорить.
— Так он и должен был умереть, — сказал Гадея. — Я это понял.
— Никогда.
— Чупага при нем и все оружие.
— Хорошо!
— А пепел разнесут ветры.
— Страшную себе смерть выбрал. Не мог стерпеть…
— Не хотел позора. Тисом печь топить не будешь, потому что не стащишь его с вершины.
— Не будешь.
— Нет.
— Помолиться надо!
Они стали на колени среди черных елей и валунов лесных, помолились, как умели, потом Гадея, самый старший их них, сказал:
— Пойдемте, ребята, в Польшу. Что нам еще тут делать? Яносика нет больше.
— Погиб.
— Кончился.
— Аминь.
Они двинулись вперед, ища просвета в лесу. А когда вышли из леса, уже ночью, в каких-то незнакомых местах и увидели отвесные скалы и звезды над ними, они вздохнули свободно и, с тоской и восторгом думая об Яносике, запели:
Скоро ты, Яносик, белыми руками
Сундуки купецкие станешь отпирать!
Золото купецкое, деньги королевские
Белыми руками станешь ты считать!..
Они шли в горы без хлеба и воды, блуждая во мраке среди грозящих смертью отвесных каменных стен и обрывов, под которыми царила черная ночь, закрывая от их испуганных глаз мертвую пустыню бездонной глубины Татр.
Туман застилал окрестность. Осенний, непроницаемый, унылый туман, в котором нельзя было разглядеть ближайших деревьев, ближайших домов. Горы и долины потонули в сумраке; казалось, что солнце скрылось в нем навсегда.
Ворота скрипнули, собаки подняли лай, но сразу утихли.
— Какой-нибудь знакомый мужик идет, — сказал старик Нендза жене, которая тонкой иглой искусно вышивала мужскую рубаху.
Три товарища Яносика, Гадея, Матея и Моцарный, лица которых потемнели от тягостей пути, остановились на пороге сеней, в дверях, полуоткрытых, как водится у хозяев, у которых много работников и то один, то другой приходят по какому-нибудь делу.
— Иди вперед, — сказали Матея и Моцарный Гадее, которого Яносик любил и ценил больше всех и старики Нендзы тоже всех больше жаловали.
Гадея, пригнув голову, чтобы не задеть о притолоку, переступил высокий порог и, отворив дверь, вошел в комнату со словами:
— Слава Иисусу Христу.
— Аминь. Здравствуй! — отвечали старики Нендзы.
Три мужика вошли и стали рядом, закрыв за собою дверь.
Нендзы поглядели на них.
— Трое вас, — сказал старик Нендза.
— Трое.
У друзей Яносика слова застряли в горле. Наступило молчание.
Все четверо мужчин опустили головы, только старуха Нендзова не переставала тонкой иглой вышивать узор на рубахе.
— Где Яносик? — спросила она у Гадеи.
— Остался.
— Где?
— В Батыжовецкой долине.
— Когда придет?
— Не придет.
Замолчала старуха, а через минуту промолвила:
— Принесите его.
— Пепел.
Она вскочила со скамьи, бросила рубаху на стол и вскрикнула:
— Как?
А старик Нендза сказал глухим голосом:
— Я знал. Юро Смелый недаром приходил. Рассказывайте.
Но все три друга Яносика заплакали, заплакал и старик, хотя ничего еще не знал о несчастье. А старуха стояла, опираясь на стол, положив руку на рубаху. И сказала, как будто про себя:
— Я ее вышивала ему живому, я ее вышила мертвому… Пепел… пепел… пепел…
Тихонько, осторожно скользнули в комнату девушки, Кристка и Ядвига, а за ними Войтек. Они увидели из своей хаты, как шли три друга Яносика. Войдя, они тоже заплакали.
Плакали долго и молча. Наконец старик Нендза сказал:
— Говорите, как было.
Гадея ответил:
— Он погиб, как орел, когда в него ударяет молния. Высоко в Татрах.
— Стрелой убил его господь бог? — спросил Нендза.
— Нет.
И Гадея рассказал о смерти Яносика, о разгроме его отрядов, свидетели которого не возвратились еще, видно, по домам.
Слушали старики мрачную повесть геройских подвигов Яносика, — так, бывало, рассказывал он им все, вернувшись из разбойничьего похода. Золотилось тогда в кубках вино, сверкали на столе дукаты, уютно, тепло было беседующим в комнате за наглухо запертыми дверями. Гадея кончил и закрыл лицо рукой.
Старуха, у которой глаза были сухи, разорвала пополам вышитую рубаху, вышла из комнаты и села на скамью перед домом.
— Отсюда Яносик в путь отправлялся… Отсюда пошел он в последний раз… Пепел… пепел… пепел…
Старый Нендза долго рыдал, обхватив голову руками, но потом овладел собой и сказал:
— Много было настоящих людей на Подгалье, много было их и в нашем роду: Валигора был, Вырвидуб, Пентожек, Водопуст, Ломискала и Валилес — Топоры из Грубого… Были в нашем роду Ян из Гроня, который у ментусян семьсот коров угнал и до нищеты их довел, и Юро Смелый, мой прадед, и другие, и дед мой, и отец, и братья их, и мои братья, и сам я, — все мы были мужики что надо, не какие-нибудь, но такого, как мое дитя, еще не было.
— И не будет, — сказал Матея.
— Все лучшее забирают у нас боги — так когда-то в старину говорили люди… исчезает человек, как тьма, когда утром солнце всходит.
— Века пройдут, — сказал Гадея, — покуда найдется такой человек, который расскажет про него всему миру…
— Расскажет, каков был Яносик, — добавил Матея.
— И как он жизнь кончил, — сказал Моцарный.
— Эх-эх-эх! — вздохнул старик Нендза. — Бог дал, бог и взял. Что поделаешь? Один пепел остался… В Батыжовецкой долине… Далеко… Высоко в Татрах… Может, и ветер не принесет его через горы… Никогда… В пепел мой сын обратился, такой сын, такой береженый… Только и всего…
Когда девушки вышли из хаты к тетке, они застали ее неподвижно сидящей на скамье; прислонившись к стене головой и плечами, застывшим взглядом смотрела она в туман, за которым виднелись Красные вершины. На них любил в теплые дни смотреть Яносик, лежа на траве под лиственницами либо сидя на скамье с пальцами, засунутыми в карманы штанов, и с вытянутыми вперед ногами.
Не посмели они подойти к ней и ушли.
Встретился им Мацек, шедший из конюшни.
— Знаешь, брат Яносик велел себя сжечь в Батыжовецкой долине, — сказала ему Кристка.
Мацек побледнел.
— Господи Иисусе Христе! Правду ты говоришь?
— Правду. Товарищи пришли.
— Зачем же я не пошел с ними! Хоть один бы раз еще!
— Мацек, — сказала Кристка, — возьми скрипку, сыграй дяде с тетей песню Яносика.
И Мацек тихонько пошел на чердак, принес скрипку, сел за домом и в непроглядном тумане заиграл любимую песню Яносика:
Эх, Яносик польский, ничего не бойся;
Ни тюрьмы оравской, ни петли тугой,
Ни мадьярских ружей, ни панов богатых,—
Эх, Яносик польский, ветер удалой!..
Он играл долго, до самого обеда, на который остались друзья Яносика. Все слушали молча. Душа Яносика, казалось, говорила с ними.