Он играл долго, до самого обеда, на который остались друзья Яносика. Все слушали молча. Душа Яносика, казалось, говорила с ними.
Она пришла из-за гор, из-за Татр, и слушала этот веселый плясовой мотив. Казалось, еще мгновение — и все услышат его голос:
Эх, Яносик польский, ничего не бойся:
Ни тюрьмы оравской, ни петли тугой!..
«Он тут, с нами, — думали все, — пришел поглядеть на дом, на хозяйство свое, на отца с матерью, на сестер и брата двоюродного, расспросить их, все разузнать… Эх, господи!»
А когда пообедали, старики Нендзы легли, утомленные скорбью своей и старостью, а трое друзей Яносика отправились по домам. Войтек остался в избе и что-то строгал из березы, а Кристка и Ядвига вышли вместе с Мацеком и направились к своему дому.
Кристка шла впереди, а Ядвига прильнула прекрасным, юным лицом к плечу Мацека и зашептала:
— Знаешь, Мацусь, так меня разобрало, что не могу ни идти, ни думать. Милый ты мой! Сама не знаю, что сильнее: жалею Яносика или люблю тебя?
Он обнял ее за талию, а она откинулась на обнимавшую ее руку, грудь ее поднялась из-за корсажа и белой сорочки, и алые губки раскрылись, обнажая мелкие белые зубы.
Девушки вошли в дом. Ядвига села за станок, на котором ткала прекрасное тонкое полотно, а Кристка растянула на чисто вымытом полу разглаженную деревянным валиком темно-синюю праздничную юбку, затканную белым узором. Мацек сел на низенькую трехногую табуретку и перебирал пальцами струны.
— Больше не будем мы петь Яносику, — сказала Кристка.
— Нет.
— Кончились его песни.
— Навек.
— Ничего уж он не задумает.
— И даже ветер не прошумит ему песню о разбойнике Яне, — сказал Мацек.
Кристка и Ядвига оставили работу, станок перестал стучать. Кристка, разложив юбку на столе, села на скамью рядом с Ядвигой и, обняв ее одной рукой за шею, запела, а сестра тотчас подхватила любимую песню Яносика:
На черных волах пашет Ганка,
И полполя еще не вспахала,
А уж мать зовет: «Возвращайся,
Я хочу тебя выдать замуж,
Хочу выдать за Яна,
За грозного разбойника Яна…»
Прошло три недели с тех пор, как Мардула и Кшись возвратились в Ольчу. Убежав из Градка, они скитались по лесам, томясь от голода и жажды, и наконец пришли к какому-то женскому монастырю. Там монахини приютили их, накормили, но не выпускали даже за ворота.
— Ни за что на свете не хотели нас отпускать, — рассказывал потом Кшись. — Разбойники вы, мол, да разбойники. Хотели, чтобы мы покаялись и от грехов очистились.
— Толкуй, — возражал Мардула. — Тебя-то очистили потому, что стар! А я там окреп маленько, отъелся, ну и того, значит…
— А хуже всего, — говорил Кшись, — что нас прясть заставляли. Шерсть. Я-то еще туда-сюда, прял, а уж Мардулу они поедом ели: не умел он.
— Ходили за нами славно, — говорил Мардула, — есть, пить — всего вволю, только вот с прялкой этой никак я не мог справиться. Это, чай, не коса, не цеп, я к ней с малолетства не приучен. Много я из-за этого с ними спорил. «Ай, нитку упустил! Ай, упустил!» Эх, чтоб тебя!.. Все вокруг меня толкутся да понукают: поскорей! поскорей!
— Настоятельница у них была здоровенная, — говорил Кшись. — Чтобы такую тушу носить, бедра надо иметь крепкие. Баба — как копна!
— Да, знатная была баба! Крепкая. Чтоб ей лопнуть! Шла, бывало, так земля под ней гудела! И сколько раз пройдет мимо меня, непременно что-нибудь шепнет, — рассказывал Мардула.
— А меня ключница полюбила, — говорил Кшись. — Столько вина мне давала, что я боялся отсыреть, как на дожде капуста. Мне там хорошо было. Сноровка у меня была, — шерсть эту самую я быстро научился прясть. Хвалили меня. На Мардулу то одна, то другая шипит, а на меня никогда.
— Э, гречневая каша сама себя хвалит! — обрезал его Мардула.
— Ничего у них не пропадет! Крошку хлеба — и ту подыми да на стол положи. А нет — живо палкой треснут. Над Мардулой, если не напрядет, сколько надо, страх как измывались. Молока ему не давали в наказание — или только снятое.
— Я зато кое-что другое получал, — возразил обиженный Мардула. — Даже больше, чем нужно. Все, бывало, мне говорят: «Вот на это ты мужик способный. Кабы ты так шерсть прял!» Да. Столько из-за меня свар было, не дай бог!
— Одно было плохо, — продолжал Кшись, — ни разу я там не выспался. Каждый день к заутрене вставай. Разве только одни черти так господу богу надоедают, как эти монашки! А ксендз ихний все спасти нас хотел, да мы удрали. Спасайся сам, коли это тебе так нужно!.. Не спи! Лучше синица в руках, чем журавель в небе. Спасения-то я что-то не видел, а спать мне хотелось.
Так они рассказывали. И дивились вместе с другими людьми, как далеко шла про Яносика молва, хоть и не завоевал он Липтова. По всем городам и деревням, по самым глухим углам и безлюдным степям шла о нем слава. Ваг и Орава, Попрад и Дунаец разносили его имя. Вся его жизнь смолоду и до смертного часа была как жизнь орла в Татрах.
«Эх, кабы ты такой был! — говорили матери сыновьям, сестры братьям, любовницы любовникам, молодые жены мужьям. — Кабы ты был такой, как Яносик, разбойничий атаман!..»
В горах сильно порошил снег, и Саблик думал, что дикие козы уже сходят с высот в долины; стоял ноябрь — время, когда козлы гоняются за козами и яростно дерутся между собой, а тогда к ним можно подойти на ружейный выстрел. И в один прекрасный день Саблик, как обыкновенно, насыпал в мешочек немного муки, положил бутылку водки в свою охотничью сумку, повесил через плечо и лук, запрятал гусли в рукав чухи и, надев теплые бахилы белого сукна, взял чупагу и двинулся в Татры.
Он вышел один. Все лучшие его товарищи — братья Ендрек и Юзек, знаменитые охотники — Мацек Сечка, Самек, Собчак, Татар — либо умерли, либо уже сидели дома, старые и дряхлые. Скучно было Саблику. Без Яносика Нендзы постыл ему белый свет. Словно солнца не стало на небе. Так люди повесили головы и затосковали, когда последний зубр, последний лось и последний бобр, загнанные в горы из вырубленных лесов, пропали, и здесь на Подгалье осталась только память о них — названия мест: Бобровец, Зуберец, Лосевка… Память о чудесах природы… И такого человека, как Яносик, тоже не было больше.
Саблик знал, что юрговяне, буковяне, бялчане и поронинские охотники будут охотиться на Широкой, в Яворовых Садах, под Высокой, на Волошине, на Кошистой, в Пятиозёрье, в Закопане, на Козьем Верхе и на ближайших горах. Знал, что, хотя повсюду считают его отцом охоты, все же не может он тягаться с молодыми. И потому он решил пройти через Ваксмундскую, под Волошин, к Ростоке и мимо Рыбьего через ущелье выбраться к Гинчову озеру. Там было безлюдье: липтовские охотники отправлялись в Кривань или в Цваловскую долину: нога человеческая не ступала на эти широкие просторы вдали от жилья, поросшие дремучим лесом. Да и не любил Саблик охотиться близко от дома: там, по ту сторону Татр, он вступал в другой мир, широко раскинувшийся перед глазами, а когда он играл, стоя где-нибудь на вершине скалы, ему казалось, что его слышно всюду в долинах Венгрии.
Он вошел в бор, и душу его охватило желание повиснуть где-нибудь на уже шаткой скале над темной, глубокой пропастью, чтобы овеял его ветер гор, который никогда грудью не касался земли.
Он вошел в громадный лес и пошел тропкой над теплым ключом, где водятся удивительные ящерицы и жабы, зловещие змеи; потом он стал подниматься вверх, где над головой видно только небо, — сюда выгоняли весной мужики из Дембна и Островска рогатый скот и овец; миновал потоки и сухие болота и по склонам Волошина подошел к лесу карликовых деревьев под Опаленным и увидал вокруг себя и над собой горы.
Спрашивают горы,
Реки и леса:
Куда вы девались,
Былые времена?
Белый снег покрывал уже вершины и склоны Медной горы, искрился на солнце, как расплавленное серебро и золото.
Холодные ветры
Подули с Оравы…
Снежок закружился,
Побелели Татры…
Остро пахло снегом, влажный воздух проникал в рот и легкие.
Саблик остановился и крикнул:
— Э-ге-ге-ге!..
— Э-ге-ге!.. — ответило эхо в ущельях, где сверкали покрытые инеем карликовые сосны.
Саблик был один. Как король.
Он был один среди громадных гор, среди подоблачных вершин, среди черных шумящих лесов и вод, журчащих или тихих и глубоких, как сон великой души, души храбреца и охотника на медведей.
Саблик был один в горах, среди горной зимы, всей грудью вбирал он в себя могучее дыхание гор, ни с кем не делясь. Свет солнца, игравший на снегу, сиял только ему. Саблик точно крепкого токайского вина выпил, — казалось, у него выросли крылья.
Он не боялся идти один. Он был охотник.
И он бодро шагал под вечер к Рыбьему озеру.