И теперь, когда выясняется, что Бен-Атар тревожился не зря, он немного приободряется, услышав, что советует ему этот врач, который, несмотря на вероотступничество, не теряет в его глазах ни грана от своей учености или человечности. А поскольку магрибский купец и раньше сомневался в том, что раву Эльбазу, даже с помощью золотых монет, удастся в самый канун Судного дня уговорить восемь достойных евреев Меца покинуть свои семьи и синагогу и отправиться почти за тридцать парс в маленький пограничный Верден, чтобы образовать временный, путевой миньян для незнакомого им еврея, одну из жен которого свалила болезнь, он приходит к заключению, что нет никакого смысла и дальше томиться за городской стеной в ожидании Эльбаза. Тем более что раву было ясно указано, что в случае неудачи ему не стоит спешить в Верден, а лучше провести Судный день вместе с сыном среди евреев большой общины — пусть отмучает и освятит там свою душу в посте и молитве, и соберет вокруг себя всю тамошнюю общину, и вознесет с нею ко Всевышнему мольбу о полном исцелении больной жены и о душевном спокойствии здоровой. Ведь молитва тех, кто просит в пользу отлученного человека, по-прежнему сильнее молитв самого отлученного.
А тут, слава Господу, полуденное солнце покидает наконец пределы ашкеназской Лотарингии, неторопливо переползая в земли франкской Шампани, и в душе начальника стражи просыпается жалость при виде страданий молодой еврейки, и он разрешает сопровождающим ее чужеземцам войти вместе с их фургоном внутрь городских стен. Усталые лошади медленно прокладывают себе дорогу среди каменных надгробий славянских язычников, закончивших свою жизнь в христианском рабстве, и матрос-возница с величайшей осторожностью подводит фургон к небольшой площади перед маленькой церквушкой. Там, у входа в дом врача, стоит его жена, сумрачно глядя на приближающихся гостей и прижимая к себе двух вцепившихся в ее огромный передник маленьких детей, которые смахивают на взаправдашних лотарингских детишек, разве что выглядят чуть печальней. Здоровяк-исмаилит и молодой черный раб пытаются было помочь Бен-Атару спустить вторую жену из фургона, но он решительно отодвигает их плечом, отвергая любую чужую помощь и позволяя прикоснуться к ней лишь теплым, сильным рукам первой жены. Вместе с ней он бережно ведет больную под руки к двери, и, когда та снова видит тот дом, к которому две недели назад так взволнованно потянулась ее душа, у нее на лице проступает слабая улыбка. И она даже задерживает на мгновенье шаги, будто надеется, что ей вот-вот послышится то чудное, сплетающееся двухголосие, которым тогда, на пороге этого дома, бродячие музыканты уплатили хозяину за умелое исцеление.
Они медленно вводят вторую жену в дом врача-вероотступника, осторожно укладывают ее на узкую постель и пододвигают к ней большой железный таз, в котором сверкает крупная речная галька. Потом Бен-Атар укрывает жену двумя плотными черными капотами, которые подарили им евреи Вормайсы, и врач, не мешкая, рассыпает вокруг постели больной пахучие целебные травы, а затем подает ей какой-то напиток, цвета яичного желтка, и молодая женщина, даже не думая противиться своему целителю, послушно выпивает горьковатую смесь, и впервые со времени отъезда из Вормайсы на ее лице появляется оживленная улыбка, словно она пытается сказать окружающим: теперь всем нам будет хорошо. И при виде этой неожиданной улыбки Бен-Атар не может сдержаться и отходит в угол полутемной комнаты, чтобы смахнуть проступившие на глазах благодарные слезы. И ему кажется, что сумрак и покой и впрямь облегчают состояние больной, а может, это желтый напиток уже спешит оказать свое благодетельное воздействие, — как бы то ни было, дрожь, сотрясавшая всё ее тело, мало-помалу стихает, и растроганный магрибец пытается сунуть врачу, в виде задатка, небольшой драгоценный камень. Но врач, понимая, видимо, что имеет дело с человеком состоятельным и честным, который не намерен платить ему одним лишь пением — ни на один, ни тем более на два голоса, — с молчаливой усмешкой отклоняет протянутую к нему руку со сверкающим в сумраке задатком, будто говорит гостю: успеется…
Меж тем матрос-исмаилит и черный язычник, расположившись на маленьком лужке за церковью, не теряя времени готовят для своих еврейских хозяев последнюю трапезу, призванную отделить будни от приближающегося дня великого поста. Зеленоватый дым уже стелется над костром, сложенным из хвороста и сучьев, где первая жена вскоре займется доведением до ума похлебки, которую матрос и раб наскоро приготовили в большом горшке. А сам Бен-Атар тем временем спешит на городской рынок, где он намерен купить для всех своих спутников белых голубок и голубей, чтобы смертным трепетом их маленьких и чистых душ искупить грехи и провинности других душ, не столь невинных и чистых. И к глазам его то и дело подступают слезы, когда он вспоминает слабую улыбку больной жены, оставленной в доме врача-вероотступника, которому он готов сейчас довериться как члену своей семьи, даже если тот, в конце концов, окажется мнимым врачом, а не настоящим. Да, как члену семьи, внезапно повторяет Бен-Атар, сам удивляясь этим своим словам. Как члену семьи, повторяет он вновь с горьким вызовом, как будто отлучение, которое, как упрямый и злобный дух, тянется за ним от самой Вормайсы, и его самого уже отчасти превратило в вероотступника, неожиданно и вопреки его собственной воле.
Но конечно, не в такого вероотступника, чтобы он, упаси Боже, посмел уклониться от выполнения, в полной их строгости, даже в этих нелегких условиях, всех до единой заповедей того святого и страшного дня, что медленно опускается сейчас на земную юдоль. И потому он долго стоит на верденском рынке, тщательно и терпеливо проверяя тела лотарингских голубей и голубок, которые испуганно бьются в его ладонях. И только затем, заполнив мешок дюжиной надежно связанных искупительных птиц, поворачивает назад, к своим оставленным спутникам, и на подходе к церкви его сердце вдруг охватывает леденящий страх, потому что он видит, что оглобли фургона брошены на землю, а лошадей нет и в помине. Неужто оба иноверца злоупотребили его отсутствием и минутной слабостью и сбежали вместе с лошадьми? Но, ведомый тою надеждой и уверенностью, что окутывают его сейчас, как плацента окутывает зародыш в материнском чреве, он тут же торопится успокоить себя, что матрос-исмаилит вовсе не сбежал с лошадьми, а просто повел их на ближайший луг на выпас. И, уже не задерживаясь, проходит дальше, на зады церквушки, и там, в стальном свете низко нависшего неба, видит свою первую жену, босоногую, в потертой, закопченной накидке, одиноко склонившуюся над подвешенным на костре горшком и терпеливо помешивающую большой деревянной ложкой похлебку, которую сварили перед уходом иноверцы. Ее серьезное, строгое лицо раскраснелось от жара, и пламя костра, кажется, чуть не лижет длинный локон, выбившийся из ее прически.
Уже более семидесяти дней прошло с того времени, как их старое сторожевое судно вышло из Танжера, чтобы отважно и споро проложить себе путь через огромный своевольный океан к далекому маленькому городу по имени Париж. Но, какие бы трудности ни подстерегали по пути это путешествие и самих путешественников, не было еще, ни на море, ни на суше, такого часа, который по его печали и горечи мог бы сравниться с этим, когда Бен-Атар стоит в полном одиночестве, без рава и без миньяна, без компаньона и без племянника, без слуги и без капитана, без лошадей и без общины, и даже без молитвенного дома поблизости. Отлученный от еврейства, в самом сердце чужой, христианской земли, с кораблем, полным товаров и застрявшим у берегов Парижа. И все это — за считанные часы до прихода Судного дня, на задах маленькой, сложенной из серых брёвен церквушки, сокрушенно глядя на жену своей молодости, которая сражается с огнем, как какая-нибудь рабыня, в то время как вторая его жена лежит на ложе страданий в сумрачном доме врача-вероотступника. И хотя он искренне, от всего сердца, готов принять на себя всю вину за те страдания, что навлек на близких ему людей из упрямого желания доказать миру, какую огромную любовь питает не только к двум своим женам, но и к кудрявому племяннику, он, как всегда, не чувствует себя вправе — ни в час победы, ни в час поражения — преуменьшать власть и силу судьбы, которая ведет и направляет его, к добру или к худу, с первого дня его жизни.
Да, вопреки своей готовности, этот магрибский купец всё же не настолько возгордился, чтобы возложить всю вину и ответственность только на одного себя, как если бы он один был подлинным и единственным хозяином своих действий. Тем более что он отлично знает, что, если упадет сейчас на колени перед своей первой женой, и покается перед ней, и признает себя виновным, она растеряется и опечалится, не зная, что ей делать с этой виной и с ее владельцем. Но если он вновь напомнит ей о слепой, идущей на ощупь судьбе, которая порой повергает человека в прах, а порой гладит его и целует, она покачает головой в знак согласия и будет знать, как утешить супруга, которого дала ей та же судьба. Никого не обвиняя, ни на что не сердясь, ни о чем не жалея, она напомнит ему, как сладостен и прекрасен вечерний свет этого святого дня в их родном городе, и порадует мыслью, какими ослепительно белыми и чистыми будут одежды обоих их сыновей, когда они по окончании разделительной трапезы отправятся в синагогу к старому дяде Бен-Гиату, и скажет, что та же судьба, если захочет, приведет их уже через несколько дней на корабль, который они покинули в маленьком и мрачном Париже, и позволит им подняться на него, и отплыть в вожделенный Танжер, и тогда воды огромного океана бесследно смоют отлучение и бойкот, которые провозгласили против них евреи темных ашкеназских лесов, столь самоуверенные и заносчивые, несмотря на их малочисленность.