Федька вскочила. Она дрожала. Сердце не билось, дрожало в ознобе, не давая вздохнуть, и, если Федька не падала от ужаса в обморок, то лишь по той причине, что понимала: рухнуть сейчас поверх Богданки – это конец. Вскроется все и сверх всего явное ведовство, за которое ей вывернут из суставов и руки, и ноги, прежде чем порубят на части и бросят на помойку собакам.
«Может, притворяется?» – мелькнула надежда. Федька бросилась на колени. Богданка не притворялась. Не возможно было представить, что бы она притворялась. Не притворством было все, что произошло, когда Федька в гордом наитии шаг за шагом опутывала Богданку. Она еще не знала толком, как это вышло, но уже догадывалась, чувствовала, что теперь и всегда с большим или меньшим успехом, пробуя и ошибаясь, нащупывая, сможет повторить это вновь и вновь, раз от разу утверждаясь в своем пути. То, что произошло, походило на случай, но было, пожалуй, не случаем, а чем-то большим. Стечением обстоятельств, возможно, которое помогло свершиться открытию. Все подспудно, исподволь в Федьке существовавшее проявилось мощно и убедительно. И, кажется, Федька не сделала ни одной ошибки, пока не испугалась и не испугала Богданку – обошлась с ней грубо и бестолково, вместо того, чтобы спокойно, уверенно пробудить. В следующий раз…
Но не безумие ли думать о следующем разе, опомнилась Федька и опять вскочила. Она кинулась к воротам, заперла калитку и бегом, перепрыгнув безжизненную Богданку, единым духом, сигая через ступеньки, взлетела по лестнице.
Вода плескалась в рукомойнике, который висел над ушатом, – глиняный сосуд о двух горлах. Заглянув внутрь, Федька рванула рукомойник на себя – веревки, понятно, не поддались, и метнулась за ножом. Тогда как рукомойник, мерно качнувшись, треснулся о печь.
Обрезав веревки, Федька запоздало сообразила, что можно было поступить проще, – да что теперь! С рукомойником в руках она сбежала во двор и обнаружила, что Богданка зашевелилась.
– Вставай! – возбужденно вскрикнула Федька и плеснула воды.
Нельзя исключить, она понимала в этот миг (пусть не совсем отчетливо), что это лишнее, но не смогла удержаться. От обильного умывания потекли и белила, и румяна, и сурьма. Шут его знает, что на чем тут было замешано, всего понемногу, но высокие густые брови как-то осели, поблекли, ресницы закапали черным. Мутные разводы на щеках изобразили крайнюю степень отчаяния, которую только способно выразить обращенное в рыдающую маску лицо.
Скоро Федькина жертва настолько пришла в себя, что принялась поправлять сарафан, ощупываться и вообще обнаружила некоторую осмысленность, хотя печать потрясения неизгладимо отметила облик этой дородной и важной женщины. Облитая водой, она сидела на земле и, осторожно трогая, поглаживая пальцем губы и щеку, поглядывала на колдуна.
– Учись, – выпалила Федька. – Грамоте тебе бы уметь. Не знаю только, где ты возьмешь Галена.
– Ась? – подобострастно вздрогнула Богданка.
– Гален – это врач, науку свою выше всякого поднял. А ты небось и имени такого не слыхала.
– Не слыхала… – Богданка запнулась, едва не обронив свое «милый ты мой». Но теперь она не смела именовать Федьку ни милым, ни сердечным, и терялась, не зная, как его вообще называть. – Не слыхала, благодетель, – сбивчиво сказала она наконец, – ой, не слыхала, тьма моя грамоте не ученая, не слыхала… Она налаживалась уже забиться в покаянном припадке.
– Хватить болтать-то! – поторопилась остановить ее Федька.
Богданка колыхнулась телом, что следовало признать за изъявление покорности.
– И людям голову не морочь, чего не знаешь, не городи.
Не вставая, вдова опять колыхнулась в незавершенном, поспешном поклоне.
– Делай, что умеешь, – наставительно продолжала Федька. – Пупки обрезать умеешь?
– Ой, умею, благодетель ты… – вознамерилась голосить Богданка и прикусила язык.
– Вот, обрезай пупки.
– Буду обрезать, благодетель и добродей ты мой! – истово прижимала она руки к пышной груди.
Федьке стало смешно и немножко стыдно. Она подавила улыбку. Но смех и раскаяние покинули ее, когда представила себе Богданку на улице… на торгу в окружении обомлевших от сладостного ужаса слушателей… Нужно было обдумать несколько соображений сразу.
– Ты вот что, – сказала Федька, – Прохора оставь.
«Как?» – безмолвно возмутилась Богданка и обратила к ней непонимающее лицо.
– То есть не подходи, – холодно кивнула Федька. – Ясно?
Богданка молчала.
– И не болтай, язык-то укорочу.
Но что-то сорвалось, стоило помянуть Прохора. Скрывая неповиновение, Богданка молчала. Это и было неповиновение, все более костенеющее и твердое. Тогда Федька нагнулась, коснувшись ее свисающей прядью:
– А то ведь я и вспомнить могу, как ты мужа грибами накормила. – И отстранилась. И кивнула, подтверждая безжалостный смысл сказанного.
Прошло несколько долгих мгновений, пока в оглушенным лице Богданки не проявилось нечто осмысленное. С неожиданным проворством она поймала вдруг Федькину руку и припала губами.
– Ну, все-все, – поморщилась Федька, вырываясь, – я зла на тебя не держу. Иди.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ. РЕШИТЕЛЬНЫЕ СОБЫТИЯ ОТКЛАДЫВАЮТСЯ
Когда Федька отомкнула запор и выглянула на улицу, Прохор уж шествовал с горшком соседского молока в руках. Следом поспешала сама соседка в сопровождении толпы знакомых, близких и просто обеспокоенных исходом лечения доброжелателей.
– Я здоров! – вскричала, попятившись, Федька. – Спасибо Богданке, как рукой сняло!
Но Прохора подпирали, пришлось уступить дорогу, теснились за его спиной старые бабы, женщины и девки, слышалось жизнерадостное агуканье младенца и выжидательно улыбался застенчивый мужичок – они пришли посмотреть. Прохор, видно, считал, что это умеренная плата за молоко и не решился отказать сначала соседке, потом ее товарке, а потом уж и вовсе перестал отличать получивших дозволение от не получивших и просто увлеченных общим порывом, ничего не понимающих ротозеев.
Больной же, которому прилично было лежать в постели, оказался не только здоров, но и свиреп: едва впустив Прохора, Федька принялась выпроваживать любопытных, без устали повторяя, что чувствует себя лучше, много лучше, совсем хорошо. Лучше многих, по крайней мере, за что всем благодарна, и на этом хватит. Не легко было бы Федьке справиться с толпой разобиженных доброжелателей, если бы не поднялась в конце концов сама Богданка и, легковесно покачиваясь от пережитого, вызывая общее недоумение застылым в цветных разводах лицом, не двинулась к выходу, заставив толпу остановиться, а потом податься вслед знахарке в ожидании разъяснений. Вон пошли все, включая застенчивого мужичка, которого Федька обнаружила в пустом амбаре после того, как выпроводила и самых настырных, и самых разочарованных. Не доверяя многократным заверениям, что больше ничего не будет, мужичок пытался спрятаться и до последнего не переставал старательно улыбаться – с треском захлопнулась за ним калитка.
Остался обиженный более всех Прохор. Изрядно ошеломленный ретивой встречей, он не препятствовал Федьке гнать лишних, но, как человек, имеющий непосредственное отношение и к Богданке, и к молоку, и к просу, и даже к несостоявшемуся чану воды, он хотел знать, отчего ревела Богданка, куда она удалилась и кого теперь морочить, то есть это… молочить… лечить молоком, просом и не состоявшимся, но обещанным чаном воды?
То были далеко не праздные вопросы. Однако ж и Федька в свою очередь желала бы выяснить некоторые имеющие отношение к делу обстоятельства. Во-первых, с чего это Прохор взял, что Федька больна? И что от Богданкиного врачевания будет толк – это во-вторых. И если допустить все же болезнь, толк и пользу, то отчего это Прохор вообразил, что Федька даст согласие на вмешательство посторонних лиц в спокойное течение своей любимой болезни? Это, будем считать, три. И, наконец, последнее: в случае, если на все преждепомянутые вопросы имеются более или менее удовлетворительные ответы, (а Федька не теряет надежду их получить!) возникает еще один, наиболее существенный: что заставило Прохора думать, что Федька обеспокоена своим состоянием больше, чем пропажей мальчика, и будет благодарна за пустую возню, когда каждый час дорог, она сходит с ума от беспокойства и непременно сойдет, когда все так и будет продолжаться!
Все это восхищенная собой Федька выпалила таким ликующим, победным голосом, единым духом и не запнувшись, что Прохору потребовалось немало времени, что восстановить вопросы в их естественной последовательности – он задумался. Ничего не выходило ни так, ни эдак, потому что одного взгляда на счастливую, возбужденную Федьку было достаточно, чтобы уяснить себе: если тут кто и здоров, то Федька. А если кто болен, то, судя по всему, несчастная, расплывшаяся ревом Богданка. Но просо, молоко и предполагаемый чан воды были здесь, а Богданка там.