траур носить положено. — Она не отходит от кровати, а растворяется, как дым, в слабо освещенной комнате.
И тут же вместо нее около кровати появляется брат Дмитрий.
— Знаешь, Таша, — говорит он, — ведь управлять гончаровским майоратом, после того как дедушка разорил поместье, было трудно.
— Знаю, Митенька, ты старался изо всех сил, но у тебя не было хозяйственного таланта. Сестры и братья, и я в том числе, мучили тебя бесконечными просьбами о деньгах… Я помню, как в тысяча восемьсот тридцать пятом году Пушкин и Плетнев задумали издавать альманах. В своих письмах я просила тебя не только от имени Пушкина, но и от своего имени подготовить восемьдесят пять стоп бумаги. Ты так быстро отозвался на эту просьбу, дорогой брат. Пушкин тогда был в Михайловском. Я поехала к Плетневу договориться о сроках поставки бумаги. Бумага была отгружена срочно. Я до сих пор помню, что двадцать шестого октября ты отправил сорок две стопы и двенадцатого декабря еще сорок пять. Всего восемьдесят семь стоп. Спасибо тебе, брат! Но в следующем году я снова писала тебе о бумаге. Просила, чтобы ты ежегодно давал ее в счет содержания сестер. Я с ними договорилась об этом. Пушкин часто давал мне поручения по издательским и другим делам, вскоре я почувствовала, что начинаю хорошо понимать работу «Современника». …И Пушкин уже не учил меня, а даже спрашивал моих советов, всегда считаясь с ними. Я хорошо помню его письмо от тринадцатого октября тысяча восемьсот тридцать третьего года. Вот послушай: «Мой ангел, одно слово, съезди к Плетневу и попроси его, чтоб он к моему приезду велел переписать из Собрания законов (годов 1774, и 1775, и 1773) все указы, относящиеся к Пугачеву. Не забудь… Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу — и привезу тебе пропасть всякой всячины». И я ехала к Плетневу и следила, чтобы все, что велел Пушкин, было переписано к его приезду. Он посылал мне пакеты к Плетневу для «Современника» и наказывал: «…Коли цензор Крылов не пропустит, то отдать в комитет», и умолял напечатать во 2-ом номере… А многие и при жизни Пушкина и после его смерти считали, что я не интересовалась его работой. Нет, Митенька, это далеко не так. Он посвящал меня в свои замыслы. И мне все было интересно и дорого. А вот, Митя, он писал мне через год, около двадцать девятого мая: «Ты спрашиваешь меня о „Петре“? Идет помаленьку; скопляю материалы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города в другой, с площади на площадь, из переулка в переулок». Да мало ли было таких писем. Ты, Митенька, знаешь их. Когда-нибудь… эти письма увидят свет, их прочтут, и верю — снимут с меня незаслуженные обвинения, которыми искалечили мне жизнь. И мне тяжко от них, братец, до сих пор тяжко, и детям и внукам тяжко от несправедливости этой. Я уже не говорю о другом, в чем клеветнически и злобно обвиняли и обвиняют меня…
Дмитрий ласково смотрит на сестру и говорит ей:
— Я знаю это, Таша, как знаю то, что ты много делала для всех нас. Ты взяла к себе сестер. Ты, по существу, дала Сергею его будущее. Ты так много отдала сил этому многолетнему грязному «усачевскому делу».
Наталья Николаевна вспоминает, как она снимала копии с бумаг, встречалась с известным юристом Лерхом у себя дома. Деловой разговор состоялся в гостиной, за чашкой кофе. Лерх взял все бумаги, но через несколько дней возвратил их с нарочным с запиской, что не может взяться за дело, которое уже разбиралось в Москве.
Тогда Наталья Николаевна поехала к Бутурлину, и тот посоветовал ей обратиться к Лонгинову. Встречи с ним тоже нужно было добиваться. И вот она у него на приеме. Сидит в кресле возле стола, заваленного бумагами. А Лонгинов долго молчит, потрясенный ее внешностью. Он готов на все.
Но, к сожалению, кроме него, будут рассматривать дело еще шестеро коллег. И Наталья Николаевна пытается окольными путями дознаться, честный ли человек — правая рука Лонгинова, не нужно ли его «подмазать».
— Я всегда знал, что ты умна, сестричка, что ты видишь часто то, что не дано нам — твоим братьям и сестрам. Не случайно же Пушкин любил тебя. Не случайно же, что Петр Петрович не посчитался с тем, что ты — бесприданница, обремененная детьми, и предложил тебе руку и сердце. Когда ты писала мне о Надине, в которую я был безумно влюблен, я понял, что ты видишь более, чем я и мои родные. Помнишь, в ноябре тысяча восемьсот тридцать четвертого года ты писала мне: «Говорят, что эта девушка с очень странным характером, которая играет в горелки со слугами и которая не постеснялась бы выйти замуж за лакея, если бы только он ей понравился. Вот, воспользуйся этим и постарайся сделаться счастливейшим из смертных, которому она отдаст свою руку и сердце. Желаю тебе этого от всей души, ты никогда не мог бы сделать лучшей партии…»
Это писала действительно она в двадцать два года. А ведь в этом совете Дмитрию была мудрость. Откуда же она взялась у нее в те годы?
— А тебя, Митенька, мы все мучили бесконечными просьбами о деньгах, — снова тихо вздыхает Наталья Николаевна.
— Но тебе, Ташенька, я помогала, сколько могла, — послышался ей вдруг резковатый голос тетушки, и из-за спины брата, заслоняя его, вышла Екатерина Ивановна, цветущая, полная, жизнерадостная; в белом платье с широчайшей юбкой, с черными буклями, над которыми возвышалась прозрачная наколка, вся в накрахмаленных бантах. — Я всегда хотела, чтобы моя Таша, самая прекрасная из петербургских дам, затмевала их изяществом и роскошью своих туалетов. Я хотела, чтобы ты не знала долгов и нужды, и после своей смерти все завещала тебе. Не моя вина, что имение досталось сестре. Я знаю, что ты любила меня. Ты никогда не причиняла мне огорчений и давала радость.
Но вместо тетушки у постели Натальи Николаевны уже стоит брат Сергей, все такой же красивый, с утонченными чертами лица, ласковыми серыми глазами. Но как грустны они, как горько сложены прекрасные губы. Куда девалась его привычка тщательно расчесывать чуть вьющиеся, густые волосы на косой пробор. И одежда на нем помятая.
— Но