По пути к эшафоту Анна раздавала милостыню, теперь бархатный мешочек опустел. Она просовывает в него руку и выворачивает наизнанку жестом экономной кумушки, проверяющей, не завалялось ли чего внутри.
Одна из женщин протягивает руку, Анна, не глядя, передает ей мешочек и подходит к краю эшафота. Помедлив, глядя куда-то поверх толпы, начинает говорить. Толпа подается вперед, но не более чем на несколько дюймов, все глаза устремлены на нее. Голос королевы едва слышен, слов почти не разобрать, речь соответствует моменту: «…молиться за короля, славного, добродетельного и великодушного правителя…» Слова, которые должны быть произнесены, ведь даже сейчас может появиться королевский посланник.
Анна переводит дух… но нет, она закончила. Ей больше нечего сказать, и теперь от смерти ее отделяют несколько мгновений. Она вдыхает, на лице изумление. Аминь, произносит она, аминь. Голова опускается. Кажется, Анна пытается совладать с дрожью, сотрясающей тело с головы до пят.
Одна из женщин под вуалью подходит к ней сбоку, что-то говорит. Трясущимися руками Анна легко снимает жесткий головной убор, должно быть, думает он, чепец держался сам по себе, без булавок. Волосы собраны в шелковую сетку на затылке, она встряхивает головой, подхватывает локоны, одной рукой поднимает над головой и свертывает в кольцо. Ей подают льняной чепец, и Анна надевает его. Кажется, что чепец не удержит волосы, но страхи напрасны, вероятно, она готовилась. Но теперь Анна смотрит вопросительно, словно ждет указаний. Тянет чепец вверх, возвращает на место. Она явно не знает, что делать дальше, не знает, завязать ли тесемки: будет ли чепец держаться сам, или у нее в запасе несколько ударов сердца, чтобы затянуть узел. Палач выступает вперед, Анна замечает его – и ее взгляд застывает. Француз преклоняет колено, прося прощения. Это формальность, колено едва касается соломы. Затем знаком велит встать на колени ей и, когда Анна повинуется, отступает назад, словно не желая касаться даже края ее одежд. На вытянутой руке палач передает сложенный кусок ткани одной из женщин, затем поднимает руку к лицу, показывая, что надлежит сделать. Он надеется, что эта женщина – леди Кингстон. Помощница действует быстро и умело, но когда мир меркнет перед глазами, Анна издает слабый звук. Ее губы шепчут молитву. Француз знаком велит женщинам отойти. Они удаляются, опускаются на колени, одна почти валится на землю, остальные ее поддерживают. Несмотря на вуали, каждый может видеть их руки, беспомощные голые руки, когда дамы подбирают юбки, словно пытаясь уменьшиться в размерах, уцелеть. Королева остается одна, одна, как никогда в жизни. Христу я вручаю душу мою, Господи, прими мою душу, произносит она. Затем поднимает руку, пальцы снова тянутся к чепцу, и он думает: опусти руку, ради Христа, опусти ее. Он не вынесет, если… Палач бросает:
– Подайте меч.
Голова в повязке слепо озирается по сторонам. Палач стоит позади Анны, она не чувствует его. Из толпы раздается стон. Становится тихо, затем тишину пронзает звук, похожий на резкий вдох или свист сквозь замочную скважину: телу отворяют кровь, маленькое и плоское, оно обращается алой лужей.
Герцог Суффолкский до сих пор на ногах. Как и Ричмонд. Остальные встают с колен. Палач скромно отвернулся и уже отдал меч. Его помощник подходит к телу, но женщины успевают раньше, загородив ему проход.
– Обойдемся без мужчин! – со злобой бросает одна.
Он слышит голос Суррея:
– Довольно мужчины носили ее на руках.
Милорд, обращается он к Норфолку, угомоните вашего сына, пусть убирается. Ричмонд выглядит скверно. Он видит, как Грегори подходит к юному графу, кланяется и говорит запросто, как ровеснику: милорд, давайте уйдем отсюда. Знать бы, почему Ричмонд не преклонил колен. Возможно, поверил слухам, что королева собиралась отравить его, и не счел нужным оказать ей последнюю честь. Другое дело Суффолк. Старого вояку ничем не проймешь, Брэндон – давний враг Анны, на поле битвы повидал немало крови, хотя едва ли столько.
Кажется, Кингстон не озаботился подумать о похоронах.
– Дай Бог, – говорит он, Кромвель, ни к кому в особенности не обращаясь, – чтобы комендант не забыл приспустить флаги.
– Их приспустили два дня назад, сэр, когда хоронили ее брата, – отвечает кто-то.
За прошедшие дни комендант немало навредил своей репутации, хотя король держал его в неведении до последней минуты, и, как впоследствии признается сам Кингстон, все утро ему казалось, что вот-вот прибудет посланник из Уайтхолла: даже когда королева всходила на эшафот, даже когда снимала чепец. Кингстон не подумал о гробе, поэтому срочно освобождают деревянный сундук из-под стрел. Еще вчера сундук с содержимым собирались отправить в Ирландию, и каждую отдельную стрелу наточили нести смерть. Теперь на сундук глазеет толпа, он стал гробом для мертвого тела, достаточно широким для тщедушной королевы. Палач пересекает эшафот, поднимает отрубленную голову, заворачивает в льняную ткань, словно новорожденного, и ждет кого-нибудь, кто примет его ношу. Женщины сами опускают безжизненное вялое тело в сундук. Одна из них забирает голову у палача и кладет в ноги трупа – больше в сундуке места нет. Затем женщины, перепачканные свежей кровью, выпрямляются и с достоинством уходят, сомкнув ряды, словно солдаты.
* * *
Вечером в Остин-фрайарз он пишет письма во Францию, Гардинеру. Епископ за границей: притаившийся зверь точит когти, готовясь к прыжку. Убрать его с глаз долой было победой. Знать бы, как долго ему удастся удерживать Гардинера на расстоянии.
Жаль, что рядом нет Рейфа, который сейчас с королем или с Хелен, в Стипни. Он привык полагаться на Рейфа и никак не смирится с новым распорядком. Все ждет, что раздастся его голос или звуки шуточной потасовки, которую затеяли Рейф, Ричард и Грегори: пытаются спустить друг друга с лестницы или притаились за дверью, чтобы неожиданно выпрыгнуть из-за угла, – забавы, которыми не гнушаются мужчины двадцати пяти – тридцати лет, когда поблизости нет родственников постарше. Вместо Рейфа с ним мастер Ризли, вышагивает по комнате. Зовите-Меня уверен, что следует на манер летописца изложить события дня или хотя бы поведать миру о собственных переживаниях.
– Я словно стоял на высокой скале, спиной к морю, а передо мной полыхала равнина.
– Серьезно, Зовите-Меня? Так не стойте на ветру, лучше выпейте со мной вина, которое прислал из Франции лорд Лайл. Я держу его для себя.
Зовите-Меня принимает чашу.
– Я слышу запах пожарищ. Горят дома. Падают башни. Ничего не осталось, кроме пепла. Одни обломки.
– Обломки всегда на что-то сгодятся.
Обломки кораблекрушения вещь полезная: спросите любого жителя прибрежных земель.
– Вы толком не ответили на мой вопрос, – говорит Ризли. – Почему вы позволили Уайетту избежать суда? Только ради дружбы?
– Вижу, вы не слишком цените дружеские узы.
Он наблюдает, попался ли Ризли.
– И все же, – не унимается Зовите-Меня, – Уайетт не представлял для вас угрозы, не презирал вас, не унижал. Уильям Брертон славился высокомерием, многих осаживал, стоял у вас на пути. Гарри Норрис, юный Уэстон, они мешали вам, и теперь вы можете поставить рядом с Рейфом своих людей. И Марк, это ничтожество, без него воздух станет чище. Падение Джорджа Рочфорда заставит остальных Болейнов держаться тише, а монсеньор теперь и носа не высунет из деревни. Императору все произошедшее только на руку. Жалко, что лихорадка помешала послу прийти, ему бы понравилось.
Вряд ли, думает он. Шапюи брезглив. Но ты должен, если потребуется, встать с постели, чтобы самому увидеть результат того, чего так долго желал.
– Теперь в Англии воцарится мир, – произносит Ризли.
Слова Зовите-Меня вызывают в памяти что-то знакомое. Кажется, так говорил Томас Мор? «Спокойствие курятника, когда лисицы след простыл»? Он видит разодранные тушки, одни убиты ударом мощной лапы, остальные задавлены и искусаны, когда лисица в панике металась по курятнику, а куры заполошно трещали крыльями: растерзанные тушки обмоют, а следы от алых перьев впитаются в стены и пол.
– Все актеры мертвы, – говорит Ризли. – Все четверо, тащившие кардинала в ад, и бедный Марк, сочинивший балладу об их деяниях.
– Все четверо, – говорит он. – Все пятеро.
– Один джентльмен спросил меня: если Кромвель поступает так с мелкими врагами, то что он готовит королю?
Он стоит, глядя в темнеющий сад: вопрос, словно острый нож, вонзился между лопаток. Единственный из подданных короля осмелится задать его. Единственный решится оспаривать его преданность королю, преданность, которую он демонстрирует ежечасно.
– Надо же, – наконец произносит он, – Стивен Гардинер называет себя джентльменом.
Возможно, в маленьких мутных стеклах Зовите-Меня наблюдает неясное отражение: смятение и страх – чувства, которые нечасто увидишь на лице господина секретаря. Ибо если Гардинер так думает, то кто еще?