ничего на это не отвечал. Только благодарил мать, но лицо его было постоянно сумрачным.
– Твой отъезд назначен на понедельник, – прибавила Бона, – я говорила это Опалинскому; выдай соответствующие приказы, а если тебе что-нибудь не хватает, скажи мне, пойди ко мне, не к Бонеру, не к ним… туда… и обеспечу тебя всем необходимым. Бранкачо на твоих приказах.
Августу не осталось ничего другого, кроме как заново поблагодарить мать, которая, не видя в нём радости, шепнула на ухо:
– Дземму сразу невозможно отправить, но вскоре она будет в Вильно, и так, что никто нам не сможет этим глаза колоть. Будь спокоен, я подумаю, сделаю всё, что нужно, для твоего счастья. Помни, что у тебя есть любящая тебя мать, что никто лучше тебе не желает и лучше посоветовать не сможет. Советуйся со мной… я очень опытная, я знаю людей, знаю, как надо вести с ними, чем их подкупить. Для тебя живу.
И, пылко схватив его за шею, начала обнимать.
Сердце Августа растрогалось от этих доказательств материнской любви, он целовал её руки и благодарил.
Бона начала доверчиво шептать, готовя его поступить согласно её указаниям, желая сделать так, чтобы отдаление сына не оторвало его от неё и не освободило из-под её контроля, какой до сих пор влиял на малейшую его деятельность.
Это доверительное совещание с матерью продолжалось довольно долго, после него Бона с улыбкой указала сыну привычную дорогу через свои покои в комнату Дземмы.
– Иди утешь её, – сказала она, – должно быть, бедняга в отчаянии, потому что на дворе о твоём отъезде уже знают. Poverina!
Действителньно, молодой король, попрощавшись с матерью, направился прямиком к Дземме.
Теперь, как в начале разговора с Боной, его красивое лицо носило тот несмываемый отпечаток непреодолимой тоски, который он в течение всей жизни был обречён носить. Никогда никто не видел Сигизмунда Августа по-настоящему весёлым и свободным, как будто у него было предчувствие и осознание своей судьбы; последний из Ягеллонов напрасно пытался чем-то украсить свою жизнь, всё выскальзывало из его рук – был несчастлив.
Он шёл, погружённый в мысли, когда легкомысленная Бьянка, прежде чем он подошёл к двери комнаты Дземмы, заступила ему дорогу со своей смелой улыбкой на коралловых губах.
Как старая, хорошо к нему привыкшая придворная, она прямо подбежала к королю.
– А! – воскликнула она. – Ваше королевское высочество, спешите утешить бедную Дземму, потому что она заливается слезами, хотя хорошо знает, что не будет забыта… и сегодня или завтра поедет всё-таки с вами. А! – прибавила она. – Дземма! Дземма! Но вам, милостивый король, скорей нужна бы такая весёлая ветреница, как я, как старая Бьянка, чтобы разгладила морщины вашего лица. Возьмите меня с собой.
Август ей улыбнулся, а энергичная девушка, опережая его, отворила дверь спальни Дземмы. Её можно было увидеть в глубине, во второй комнате с распущенными волосами, с растёгнутым платьем, прохаживающуюся по комнате. Послышался шелест, она бросилась к входящему королю и из её уст вырвался слёзный выкрик.
Август приблизился к ней как-то холодно, хотя с жалостью; более внимательные глаза могли бы заметить некоторую перемену в обхождении с ней Августа, и не ускользнула она, наверное, от взгляда Бьянки, а может, сама Дземма почувствовала охолождение.
Действительно, эти три месяца невзначай, постепенно оказывали воздействие на сердце короля. Его любовь к итальянке сначала была больше подогреваема её страстью к Авусту, чем чувством его собственного сердца. В ней было больше умственного притяжения, обаяния великой красоты, молодости, чем глубокого чувства.
Самой своей безудержностью Дземма становилась бременем, вызывала опасение, утомляла короля, которому нужно было спокойствие.
Он её любил еще – но уже не так, как первое время, когда этот узел затягивался, когда он целиком был занят только ею и не видел ничего, кроме неё.
Этому охлаждению способствовала королева Елизавета. Август начал с того, что принял её с предубеждением, с отвращением, побуждаемый матерью, условившись проявлять равнодушие. Неимоверное терпение и покорность своей судьбе молодой госпожи сначала удивляли, потом вызывали интерес, в конце концов сочувствие.
Молодой король начал с того, что сжалился над ней, что весьма незначительно, осторожно предостерегал и нашёптывал, что должна была делать, чтобы не раздражать Бону. Мягкость королевы, её послушание, потому что не навязывалась ему, не упрекала его, постепенно привлекли к ней.
Возможно, Август проявил бы к жене больше сочувствия но, зная, как ненавидела её Бона, как её опасалась, он боялся, как бы малейший признак сближения с Елизаветой не вызвал мести и преследования.
В течение этих нескольких месяцев, остывая к Дземме, Август набирался уважения, сочувствия, сердечной заинтересованности к этой тихой жертве, которая с ангельской улыбкой приветствовала его, принимая всё с благодарностью и никогда не жалуясь.
Догадалась ли об этом молодая королева, предчувствовала ли этот счастливый оборот, который ей предсказывала Холзелиновна? Отгадать было трудно. Если надежда и вошла в её сердце, даже этой воспитательнице, от которой она никаких тайн не имела, ничего не сказала, не призналась ей.
Она боялась разочароваться, с дрожью ждала, оправдается ли то, что казалось близким, и боялась потерять. Глаза супругов иногда тревожно встречались и тут же отворачивались. Достаточно было такого одного пойманного взгляда, который бы вызвал подозрение в Боне, что супруги сблизились, пришли к согласию, а Елизавета приобрела милость в глазах мужа, чтобы Бона была доведена до крайности.
Сын даже не обманывался, хорошо знал, что жажде власти она способна пожертвовать всем, прибегнуть к самым жестоким средствам. Те, кто её окружали, были готовы по одному кивку допустить самые серьёзные преступления.
В этом страхе за жену Сигизмунд Август, сердце которого уже к ней тянуло, должен был показывать себя совсем холодным и равнодушным. Достаточно было, чтобы на её лице засветился лучик радости, и Бона могла отомстить, догадываясь, что его вызвало. Сперва Елизавета подкупила мужа милосердием, потом своим мягким терпением и спокойствием в мучиничестве.
Настоящее путешествие в Литву, хотя его временно разделяло с женой, не показалось ему грозным. Он приобретал на нём больше независимости, мог потом забрать жену, должен был о ней впомнить. Сам король Римский должен был ему в этом помочь и скорей освободить молодую королеву, а рука Боны, хотя доставала далеко, не так уже сильно ощущалась в Литве.
Всё это сновало по голове молодого пана, когда он в задумчивости брёл к Дземме. При виде его итальянка разразилась плачем, бросившись ему на шею.
– Нас хотят разделить, – начала итальянка, – я убью себя, я не переживу разлуки.
Король начал её успокаивать ласками.
– Не тревожься, – сказал