— Папы дома нет, но я очень, очень рада, что вы не забыли нас! Ну, дайте же вашу руку. Я много слыхала про казаков На днях даже книжку прочла: «Подвиги казаков в Пруссии», сочинение господина Чуйкевича. Очень хорошая книжка. Вы читали?
— Нет, не читал.
— Ну, садитесь же. Как же вы не читали? Почему вы не читали? Вы разве мало читаете? Ах, а я так люблю чтение! Больше всего! Я всё-всё читаю. Вот эта книжка — она всего две недели как из типографии вышла, а она уже у меня, и я прочла её. У нас знакомый есть, он в цензурном комитете служит, он нам всё-всё приносит. Хотите, я покажу? Там и карта приложена.
И девушка проворно встала и пошла достать книжку.
«Ишь ловкая какая да проворная! — подумал казак. — Ровно казачка. И простая. Наши-то первый раз дуются, дуются, просто не знаешь, с какого бока подойти».
Через минуту Ольга вернулась. В руках у неё была небольшая книжечка, переплетённая в жёлтую кожу, с золотым тиснёным ортом, окружённым гирляндой листьев.
— Вот и план, видите.
— Ишь ты, как ловко сделано! — сказал Коньков. — Ва-ажно! Вон, гляньте: Пассарга, река Алле, вот Алленбург, жаркое было дело!
— А вы разве участвовали в нём? Вы такой молодой!
— Шестнадцати лет вступил в службу в атаманский полк казаком и за арьергардные дела после Фридланда произведён в урядники и приближен к атаману, — не без гордости отвечал Коньков.
— Боже, да вы совсем ещё мальчик!
Коньков покрутил ус.
— Какие молодцы казаки! Балабин…
— Наш командир! Лихой, скажу вам, полковник. Под Рассеватом в прошлом году, мы в Молдавии были тогда Ночью собрал наши сотни, копыта обвязали соломой, чтобы о камень не брякнуло, да поехали по балке к турецкому стану! Темень, зги не видно Тучи бегут, Дунай плещется, а над селениями огни так и горят... Мы ближе и ближе. Часовой нам попался — впереди в дозор ехал Каймашников, урядник, сабля сверкнула, так, тюкнуло что-то — слова сказать не поспел, и на месте готов. Оставил под горкой Балабин наш полк, а сам со мною на горку взобрался. Весь стан, как на ладони, видать. Огни горят, над огнями турки сидят, пушки их стоят... Считай, говорит, их батальоны, Коньков. Сосчитали Только собрались идти, а тут прорвалось небо, и луна на нас глянула, а под нами — шагах в двадцати — пикет турецкий, человек десять… В сражениях бывал, лицом к липу сталкивался с неприятелем, а такого страху не знал, как в тот час...
— Ну и что же? — охваченная волнением казака, спросила Ольга Фёдоровна.
— Ничего, Бог миловал, — со вздохом сказал Коньков.
И вдруг нахлынули вереницей воспоминания о боях и сражениях, и позабыл казак, где он и с кем, и полились рассказы о схватках, о переправах вплавь, о бешеных атаках и далёких поисках, об умном, славном, любящем казака атамане, о верном коне Ахмете, что не раз выручал в сече, что скакал быстрее оленя, которому сто вёрст отмахать нипочём, который руки лизал и радостным ржанием приветствовал своего хозяина…
Внимательно слушала питерская барышня пылкие речи казака — и ненавидела она с ним Песлевана-пашу и Наполеона-короля, а любила она и атамана Платова, и сотенного Зазерскова, что всё говорил: «Да я знаю» и о казаках пёкся, как о родных детях, любила и коня Ахмета, и вестового Какурина.
Видно, и правда есть сродство душ, что так скоро русская немочка, тихенькая и скромная, первая ученица французского пансиона для благородных девиц, дальше Ораниенбаума никуда не ездившая, так хорошо поняла пылкие речи казака, сражавшегося и в Турции, и в Пруссии, чуть не ребёнком во время войны прошедшего поперёк всей Европы.
Не десять, не двадцать минут сидел визитёр, а сидел уже третий час, и всё говорил и изливал он в простой, откровенной беседе свою душу перед этой девушкой, которую первый раз увидел, которую совсем не знал... Часы пробили три, четыре, и близилось время к пяти; в соседней комнате звенела посуда под руками прислуги, накрывавшей стол, а казак, удобно усевшись в покойном кресле и положив на накрытый скатертью стол свой кивер с голубым верхом, всё говорил, говорил. Он рассказывал и про детство своё, и про донские песни, про полк, про товарищей, рассказывал про кутежи и про пьянство, про охоту на лисиц чёрно-бурых, про Марусю Силаеву, сказал даже, что женщин ненавидит он и презирает.
— А меня? — спросила Ольга Фёдоровна.
Вспыхнул казак и замялся:
— Не знаю...
По счастью, дверь отворилась, и в залу вошёл старичок. По лицу дочери, оживлённому и радостному, догадался он, что беседа шла по душе, что казак ein guter Kerl[21], и приветливо поздоровался с донцом...
— Обедать время, — сказал он, — Пётр Николаевич, оставайтесь с нами. Садитесь, пожалуйста.
«Ну как остаться? Атаман сказал: десять, двадцать минут посидеть — а он, нате-ка, три часа отмахал, как минуту. Но как и отказаться?»
Остался Коньков. И ел он и суп из кореньев, и пирожки слоёные, и варёную ветчину с горохом, и вкусные пышки. Пил чай, пил ликёр и коньяк — и ещё больше от того развязался у него язык.
Заметила Ольга Фёдоровна, как зарумянились от коньяку щёки и заиграл огонёк во взоре у хорунжего, и незаметно отставила хрустальный графинчик в сторону. Не хотелось ей портить хорошего впечатления, которое произвёл на невинную душу её молодой атаманец.
В восемь часов вечера ушёл Коньков домой.
Темно ещё не было; народ по улицам всё ещё суетился, а он шёл пешком, не желая брать извозчика, и шагал по Невскому, глядя на магазины, — и хорошо было у него на душе, а почему хорошо, он и сам не знал.
С той поры, вот уже два года, как почти каждый день входил Коньков в дом на Шести лавочной. Знакомые Ольги Фёдоровны находили это сближение «компрометантным», но девушка не хотела оттолкнуть разговорчивого, бесхитростного казака, тем более что после него ей претили петербургские франты с вычурными манерами, с напыщенной речью. Отец смотрел на Конькова так же симпатично, как дочь, и молодые люди дружески сошлись.
Они вместе читали книги; нежным сопрано пела она ему романсы, пела знаменитый модный вальс, играла на клавикордах и как-то раз, разучивши потихоньку одну песню, встретила его с лукавой усмешкой, подошла к клавикордам, и нежный голос раздался по зале:
«Поехал казак на чужбину далеко, на добром коне вороном он своём, свою он краину навеки покинул, ему не вернуться в отеческий дом», — пела девушка.
И вдруг заплакал, слезами, как баба, заплакал Коньков.
— Что с вами?.. — участливо спросила она.
— Не знаю, ничего. Скучно мне... Грустно... Старуха ясырка мне предсказала, что не будет мне счастья на земле, хоть много будет хороших минут.
— Полно, глупости какие! Разве вы несчастливы со мной?
— Счастлив... Да долго ли счастье это продлится? Уеду я на Дон, и забудете вы своего казака.
— Почему вы это так говорите? Знаете, вы огорчили меня своими словами. Я к вам такую нежность чувствую, какой ещё никогда ни к кому не испытывала. Нехорошо это...
— Да что ж, — улыбнулся ясной и горькой улыбкой Коньков, — разве пошли бы вы, сенаторская дочка, за простого казака? Разве променяли бы вы эти хоромы на простую нашу избу, разве стали бы вы жить, занимаючись хозяйством, как живут наши жёны...
— И не надо мне так. Слушайте, Пётр Николаевич, если бы любили вы меня так, как я вас люблю... — начала Ольга Фёдоровна, но казак перебил её:
— Я люблю вас больше, чем вы думаете. Когда я любил только свой Тихий Дон, любил полк, своих товарищей, атамана, томила грудь мою разлука с ними и ненавидел я Петербург А теперь... Разве теперь хоть тень этой ненависти осталась... Мне хорошо в вашем доме, так хорошо... Просто и уходить неохота. Хотите, я выйду в отставку... Но что я тогда делать буду?.. Только и умею я, что укрощать диких лошадей, да стреляю из лука, а больше ничего. Будь у меня богатые имения, собери я добычу на войне — ну, тогда ещё можно было бы жить помещиками, но у меня ничего нет, решительно нет ничего... Я живу милостями атамана, живу тем, что он мне даёт!
— Дорогой мой, сокол мой ясный, ничего и не нужно! Служите своему Государю, и я с вами служить буду. Пойдёте вы в поход на войну, а я пойду сестрой милосердия, и заживём мы с вами хорошо. Разве не могу идти я на войну? Разве хуже я той девушки, что кинула родительский дом и ушла с Бонапартом сражаться?!
— Вы лучше всех! Неужели возможно такое счастье?
Коньков быстро схватил её руку и поцеловал её крепко-крепко. Словно ток пробежал по их жилам; Ольга порывисто приподнялась и смело и крепко поцеловала его в губы, потом улыбнулась доброй и странной усмешкой и прижалась щекой своей к высокой груди казака. А он покрывал её густые чёрные волосы поцелуями страсти, и кипела и бунтовала в нём кровь.