Пётр Николаевич Коньков — протеже Платова. Он взял его семнадцатилетним юношей в свой полк, во вторую войну с Наполеоном, 1807 года, пожаловал урядником, а за Рущукские набеги сделал хорунжим и прикомандировал к себе в бессменные ординарцы. Платов полюбил Конькова за быстрый ум, за смелые ответы, за лихую езду, имение Платова и его загородный дом, за почтительность, соединённую с воинской выправкой.
Платов подумал немного.
— Пошли его ко мне.
— Слушаю-с!
Платов надел сапоги со шпорами, надел широкие шаровары, сел на постель и задумался. Лёгкий звон шпор заставил его очнуться. Вошёл Коньков. Это был высокий и стройный офицер, совсем молодой и очень красивый. Маленькие усики лёгкой тенью пробивались на верхней губе, волосы вились с боков, а сзади коротко, по-регулярному были острижены, глаза смотрели бойко, самоуверенно и победоносно. Войдя, он поклонился Платову и, вытянувшись, стал у притолоки. И уважение, и какое-то обожание видно было в его глазах, когда, ловко вытянувшись и прижав левой рукой саблю в жестяных ножнах, он смотрел прямо в глаза атаману.
— Нигде не напроказил вчера? — спросил Платов.
— Нигде, ваше высокопревосходительство, — ответил казак и, чувствуя, что разговор пойдёт не по службе, слегка согнул левую ногу.
— А где был?
— В балете, спектакль так прозывается, ваше высокопревосходительство...
— Баловство! Находишься ты у меня по театрам. Избалуешься, я вам скажу, это нехорошо.
Коньков чуть улыбнулся, услыхав это «я вам скажу», приговорку, постоянно повторяемую Платовым.
— Никак нет, ваше высокопревосходительство.
— Что, никак нет. Я вам скажу, не казацкое это дело. Мы не рождены ходить по паркам да сидеть на мягкой мебели, охота да война — вот наша забава. Опять у Клингельши пропадал?
Коньков чуть покраснел.
— Эх, вижу, что влюблён! Что же, я вам скажу, худого нет. Без бабы всё одно не проживёшь. Только лучше бы свою взял... Ну, да погоди, я тебя порадую. Что лучше любишь, с бабами хороводиться или воевать?
Не задумался хорунжий, живо ответил:
— Воевать много достойней, ваше высокопревосходительство!
— Ну, знай, война будет об весну наверно.
— Слава Тебе, Господи!
Усмехнулся Платов.
— Чему радуешься?
— Как же, ваше высокопревосходительство, первое дело — Егорий, второе — золотая сабля, всякому лестно.
— Смотри не возносись. Бог этого не любит. Будь скромней. Хочешь кофе?
— Благодарю покорно.
Камердинер внёс ещё чашку.
— Ну, отстёгивай шашку да садись. Вот в чём дело. Завтра утром получишь от меня пакеты на Дон. Что рожи-то строишь — служи. Будет побывка — вернёшься и найдёшь всё ещё лучше прежнего! Один отдашь Адриану Карповичу Денисову[14] — секретный, другой дай полковнику Лазареву[15], третий Кирсанову и скажи Денисову на словах, что исполнение потребую скорое и неукоснительное. Сегодня я дома обедать не буду, во дворец зван, а ты можешь сходить, куда хочешь, простись хорошенько — кто знает, может, до войны и не свидишься... Завтра лошадей запасай к ночи — я в это время сдам тебе пакеты. Ну, ступай, да смотри не балуйся...
Задумчив и грустен вышел молодой казак.
— Шинель! — крикнул он и, надевши шинель, подтянув высокий кивер с помпономна боку на правое ухо, подвив чуб, вышел на улицу...
Война или свадьба! Ах, Ольга, Ольга, что ты наделала!
Die ihr’s ersinnt und wisst
Wie, wo und wann sich Alles paart?
Warum sichs liebt und küsst?
Ihr hohen Weisen, sagt mir’s an!
Ergrübelt was mir da,
Ergrübelt mir, wo, wie und wann,
Warum mir so geschah?[16]
Bürger.
В жизни каждого или почти каждого человека бывает такое время, когда про него говорят: «Он влюблён». Досужие люди даже выдумали признаки влюблённости, подразделили её на категории, как болезнь, указали средство её лечения — разлуку... Но далеко не всегда помогает и спасает это средство. Есть такая категория любви, от которой ничто не спасает, и самая жестокая разлука только усилит её. Это бывает в тех случаях, когда человек нашёл наконец свою симпатию, когда сродство душ сказалось в них. Не знал молодой казак и не думал никогда, что найдёт он сродственную душу на далёком севере, в холодном Петербурге.
А вышло так. Ведь любил он и раньше, и ему покружила голову Маруся Силаева, и он отойти не мог от Наташиной юбки — одно время даже сватов хотели посылать в дом хромого дьячка. Но быстро улетучивались белокурые и черноволосые образы, и не тянуло Конькова даже побывать у них, не тянуло взглянуть на них, похорошели ли они или нет.
И любовь та была странная — хотелось их видеть и обнимать, но больше манила весёлая беседа с товарищами, чарка доброго вина. Они хорошо кормили бездомного казака, они терпеливо слушали его рассказы про походы, но они ничего не давали ни сердцу, ни уму. Или не умели они, или не хотели сказать слова: «Люблю», и если некоторые прельщались мундиром и молодостью его обладателя и произносили это роковое слово — нерадостно звучало оно, и уста, протянутые для поцелуя, целовали холодно, а красивое личико не умело покрыться румянцем и, стыдливо потупившись, упасть на высокую грудь. Или они корчили из себя какую-то неприступную невинность и брезгливо вырывались из рук казака, или слишком скоро отдавали свои ласки, свою любовь, чтобы так же скоро охладеть и полюбить другого.
Несмотря на свою молодость, несмотря на свои двадцать лет, Коньков был опытен в любви и, казалось ему, охладел к ней. Да и как не охладеть! Кругом слышал он, что любовь не казацкое дело, что баба помеха на службе, что глупо жениться служилому казаку, а его все считали лихим офицером, лучшим ординарцем атамана.
И думалось ему, что и без любви к женщине весело. Он так любил своего атамана, тем странным обожанием, на которое способны чистые молодые люди, обласканные начальниками; он любил свою лошадь, любил себя. Он любил в отсутствие Платова надеть полную форму, заломить высокий кивер на правое ухо и часами любоваться на красивую грудь, на стройные ноги, по которым изящными складками ложились чакчиры, любил выйти на улицу и, закрутив усы, пройтись, позвякивая шпорами по Невской перспективе, любил зайти в английский магазин, купить духов и надушиться так, что старик атаман браниться станет, любил, собравши лошадь и глубоко опустившись в седло, в лансадах подъехать к фронту, любил всенародно в Александровском саду в Новочеркасске звонким тенором завести удалую песню, любил, чтобы девушки на него смотрели, а товарищи гордились его лихостью... Он жил от обеда до обеда, от прогулки до прогулки. Грамоту знал он мало, книг не имел. Правда, из любви к искусству научился в седьмом году от пленного француза болтать по-французски, достал от Маруси даже несколько книжек французских — но это делалось в пору увлечения Марусей, а миновало увлечение, и книжки ушли, и от знания языка остались смутные обрывки и воспоминания.
Вечером, поспав после обеда, Коньков решительно не знал, куда деть время, и атаманский хорунжий чаше всего шёл в избу товарища, куда приносилось вино, и беседа о совместных подвигах, мечты о новых и новых победах уносили их далеко. Не раз за этими беседами склонялись на грудь победные головушки молодых казаков и вповалку засыпали они до утра по лавкам и полатям. Привыкли они все к войне, привыкли к удалым рейдам и набегам и ночью, и днём, привыкли днём не спать на походе, а ночью мёрзнуть на аванпостах, и скучно им было в мирное время без тревог и опасностей. Иногда в избе тренькала гитара, пиликали скрипки, и молодые голоса пели песню, собирая прохожих под окнами. Под вечер товарищи его часами стаивали на околице, на базах у амбаров и клетей, ожидая краснощёких Матрён и Аграфен из русских крепостных или из простых казачек и на соломе, покрытой рогожей или шинелью, под тёплым южным небом проводили ночи любви. Не любил таких свиданий Коньков. В любви искал он равноправности, искал полной взаимности, не понимал он ни силы денег, ни силы убеждения, ни даже силы брака, силы установившегося обычая. Ему казалось, что нельзя заставить отдаться без любви, что это будет позор и разврат, что это неугодно Богу.
И хотя и любило его много девушек черкасских, хотя сипаевская белошвейка Груня не раз стреляла в него карими глазами и не раз, захмелевшего, выводила на базы — не находил в той любви Коньков тех наслаждений, про которые кричали ему товарищи.
Рано разочаровался он в любви, видя в ней одну грязь, отдался службе и стал избегать женщин. Этот переворот случился в нём на девятнадцатом году его жизни, когда его вдруг полюбил Платов, приблизил к себе и взял в ординарцы.