— Так точно, уже давно. — Он думал о том, как бы поскорее уйти отсюда. Следовало залпом выпить лимонад, отвесить учтивый поклон, передать привет мужу и уйти. Он беспомощно взглянул на лимонад: никак с ним не управиться. Фрау Слама все подливала. Она принесла папиросы. Куренье было запрещено. Она сама зажгла себе папироску и стала небрежно посасывать ее, раздувая ноздри и покачивая ногой. Внезапно, ни слова не говоря, она взяла у него с колен шапку и положила ее ка стол. Затем сунула ему в рот свою папиросу, ее рука слегка пахла дымом и одеколоном, светлый рукав летнего в цветах платья мелькнул у него перед глазами. Он вежливо докуривал папироску, на мундштуке которой еще ощущалась влажность ее губ, и не сводил глаз с лимонада. Фрау Слама снова взяла в зубы папироску и стала позади Карла Йозефа. Он боялся обернуться. Вдруг оба её пестрые рукава очутились на его шее, а ее лицо зарылось в его волосы. Он не двигался. Но его сердце громко стучало. Великая буря разражалась в нем, судорожно сдерживаемая окаменелым телом и пуговицами мундира.
— Идем, — прошептала фрау Слама. Она уселась к нему на колени, быстро поцеловала его и состроила лукавые глаза. Белокурая прядь волос случайно упала ей на лоб, она скосила глаза и, вытянув губы, попыталась сдуть ее. Он начинал чувствовать ее вес на своих коленях, но в то же время новая сила наполнила его тело, напрягла мускулы на ляжках и на руках. Он обнял женщину и сквозь грубое сукно ощутил мягкую прохладу ее груди. Тихое хихиканье вырвалось из ее горла, оно походило на всхлипыванье и немножко на щебет. Слезы стояли у нее в глазах. Затем она отодвинулась и с аккуратной нежностью принялась, одну за другою, расстегивать пуговицы его мундира. Она положила прохладную нежную руку ему на грудь и стала целовать его в губы, долго, с каким-то систематическим наслаждением. Потом вдруг вскочила, точно вспугнутая внезапным шумом. Он тоже вскочил, она улыбнулась и, медленно пятясь, с вытянутыми вперед руками и запрокинутой головой, со светящимися глазами повлекла его к двери, которую, не оборачиваясь, толкнула ногой. Они проскользнули в спальню.
В бессильном оцепенении видел он сквозь полузакрытые веки, что она раздевала его, медленно, старательно, с материнской заботливостью. С некоторым ужасом следил он, как, вещь за вещью, падала на пол его парадная форма, он услышал глухое паденье своих башмаков и тотчас же почувствовал на ноге руку фрау Слама. Новая волна тепла и холода поднялась снизу к его груди. Он упал. И принял женщину, как большую мягкую волну блаженства, огня и воды.
Он очнулся. Фрау Слама стояла перед ним и, вещь за вещью, подавала ему одежду; он стал поспешно одеваться. Она сбегала в гостиную, принесла шапку и перчатки. Она одергивала его мундир, он все время чувствовал ее взгляды на своем лице, но сам избегал смотреть на нее. Затем щелкнул каблуками так, что раздалея треск, пожал ей руку, упорно глядя через ее правое плечо, и ушел.
На одной из башен пробило семь. Солнце приближалось к холмам, которые были сейчас такими же синими, как небо, и почти сливались с облаками. От деревьев, растущих по краям дороги, струился сладкий запах. Вечерний ветер расчесал траву по обе стороны улицы; видно было, как она трепетала и волновалась под его невидимой, бесшумной и широкой рукой. В дальних болотах заквакали лягушки. У открытого окна ярко-желтого пригородного домика сидела какая-то молодая женщина и всматривалась в безлюдную улицу. Карл Йозеф, хотя и видел ее впервые, поклонился ей молодцевато и почтительно. Она кивнула в ответ несколько удивленно и благодарно. Ему казалось, что он только теперь прощается с фрау Слама. Как пограничный пост между любовью и жизнью, стояла у окна эта неизвестная сообщница. Поздоровавшись с ней, он почувствовал себя возвращенным миру. Он зашагал быстрее. Ровно в три четверти восьмого он был дома и сообщил отцу о своем возвращении с бледным лицом, коротко и решительно, как подобает мужчине.
Вахмистр каждый второй день нес патрульную службу. Каждый день, с папкой документов, являлся он в окружную управу; сына окружного начальника он никогда не встречал. Каждый второй день, в четыре часа пополудни. Карл Йозеф отправлялся к жандармским казармам. В семь часов вечера он уходил оттуда. Аромат, который он уносил от фрау Слама, смешиваясь с запахом сухих летних вечеров, и днем и ночью оставался на руках Карла Йозефа. Он старался за столом не подходить к отцу ближе, чем это было необходимо.
— Здесь пахнет осенью, — заметил однажды вечером старый Тротта. Он обобщал: фрау Слама неизменно душилась резедой.
Тот портрет висел в кабинете окружного начальника напротив окон и так высоко на стене, что волосы и лоб терялись в темно-коричневой тени старых деревянных сводов. Любопытство внука постоянно вращалось вокруг угасшего образа и отзвучавшей славы деда. Иногда, в тихие дни, когда окна стояли раскрытыми, темно-зеленые тени каштанов городского парка наполняли комнату сытым и могучим покоем лета, а окружной начальник проводил какое-нибудь дело вне города и по лестницам слышались похожие на поступь привидения шаги старого Жака в войлочных туфлях, собиравшего по всему дому ботинки, платья, пепельницы, подсвечники и настольные лампы для чистки, Карл Йозеф становился на стул и старался поближе рассмотреть портрет деда. Портрет распадался на бесчисленные тени и блики, на штрихи и мазки, на тысячи сплетений раскрашенного холста, расплывался в переливах засохшего масла. Карл Йозеф спускался со стула. Зеленый отсвет деревьев играл на коричневом сюртуке деда, штрихи и мазки снова воссоединялись в знакомое, но непонятное лицо, глаза приобретали обычный, далекий, обращенный в темноту потолка взгляд. Каждый год во время летних каникул происходили эти беседы внука с дедом. Ничего не выдал покойник. Ничего не узнал юноша. От года к году портрет становился бледнее и потустороннее, словно герой Сольферино умирал еще раз, словно он медленно стягивал к себе свои воспоминания, и словно должно было прийти время, когда пустой холст, еще молчаливее, чем портрет, будет взирать на внука из черной рамы.
Внизу, во дворе, в тени деревянного балкона, на скамейке перед выстроенными в шеренгу, как солдаты, на-ваксенными сапогами сидел Жак. Возвращаясь от фрау Слама, Карл Йозеф всегда заходил во двор к Жаку и присаживался на край скамейки.
— Расскажите мне о дедушке, Жак!
И Жак, откладывая в сторону щетки, ваксу и гуталин, перед тем как начать говорить об усопшем, потирал руки, словно смывая с них грязь работы. И как обычно, как уже добрых двадцать раз, начинал:
— Мы с ним всегда ладили! Я пришел жить ка двор уж далеко не молодым и никогда не женился: это не понравилось бы покойному, он недолюбливал баб, кроме своей фрау баронессы; ко она рано умерла от легких. Всем было известно: он спас жизнь императору в битве при Сольферино, ко сам ничего об этом не говорил, ни единым звуком не обмолвился. Поэтому они и написали у него на могиле "Герой Сольферино". Умер он совсем не старым, вечером, часов около девяти, в ноябре месяце. Уже шел снег, днем он вышел во двор и спросил; "Жак, куда ты задевал мои сапоги?" Я их и в глаза не видел, но сказал: "Сию минуточку принесу, господин барон". — "До завтра дело терпит", — отвечал он, а назавтра они ему уже не понадобились. Так я и не женился! Это было все.
Однажды (то были последние каникулы, в следующем году Карл Йозеф должен был быть произведен в офицеры) окружной начальник, прощаясь, сказал:
— Надеюсь, что все сойдет гладко. Ты внук героя битвы при Сольферино. Помни об этом, и с тобой ничего не случится.
Полковник, все учителя, все унтер-офицеры также помнили об этом, и, следовательно, с Карлом Йозефом и вправду ничего не могло случиться. Хотя наездником он был неважным, плохо успевал по топографии и совсем ничего не смыслил в тригонометрии, он все же прошел с "хорошим баллом", был произведен в лейтенанты и зачислен в N-ский уланский полк.
С глазами, пьяными от собственного нового блеска и от последнего торжественного обеда, с еще звучавшей в ушах прощальной речью полковника, которую тот произносил громовым голосом, в лазоревом мундире с золотыми пуговицами, с серебряным патронташиком за спиной, украшенным гордым золотым двуглавым орлом, держа в левой руке шлем с чешуйчатыми ремешками и султаном, в ярко-красных рейтузах, лакированных сапогах со звонкими шпорами, при сабле с широкой рукояткой предстал Карл Йозеф в один жаркий летний день перед своим отцом. На этот раз было не воскресенье. Лейтенант имел право приехать и в среду. Окружной начальник сидел в своем кабинете.
— Располагайся, — сказал он, отложив пенсне в сторону, прищурился, встал, внимательно оглядел сына и нашел, что все в порядке, Он обнял Карла Йозефа, они наскоро расцеловались.
— Садись, — сказал окружной начальник и, усадив лейтенанта в кресло, стал прохаживаться по комнате. Он обдумывал подходящее начало. Упреки были бы на этот раз неуместны, а с одобрения начинать нельзя. — Тебе следовало бы, — сказал он наконец, — заняться историей твоего полка, а также ознакомиться с историей полка, в котором служил твой дед. Мне нужно на два дня съездить в Вену по служебным делам, ты будешь меня сопровождать. — Затем он позвонил. Жак не замедлил явиться. — Пусть фрейлейн Гиршвитц, — приказал окружной начальник, — распорядится, чтобы подали вино и, если еще не поздно, приготовили говядину и вареники с вишнями. Сегодня мы обедаем на двадцать минут позднее, чем обычно.