– Шибает? – спросил он и осёкся, малую толику вшей он привёз.
– Я из сундука подняла чистое исподнее, – сказала Марья и вышла.
Кешка быстро разделся, всё, что на нём было, скинул к двери и мотанулся за занавеску, так он стеснялся жены. И как раз она вошла, подняла Кешкино бельё и сказала:
– Баню я истопила, квас под полком, а убрус на полке. Не одевайся пока, накинь кожух, вона валенки… Так добежишь?
Кешка стоял за задёрнутой занавеской и, хотя его никто не видел, прикрывал руками причинное место.
– Добегу, а ты как же?
– Я тута, неподалёку, – сказала Марья, и Кешка услышал, что дверь закрылась. Он ещё постоял, прислушался, в доме никого не было, он выглянул из-за занавески, комната была пустая, он вышел, держа руки как прежде, сперва накинул кожух, а потом сунул ноги в колючие валенки. Выглянул на улицу, на дворе было пусто, и он дал стрекача в баню.
Баня была хорошая, тятя ставил. Это они с мамкой вдвоём так справно всё сладили. Теперь Кешка понимал, как они любили друг друга. Маленькими их с братом сначала мыла мамка, а потом, когда подросли, вытянулись и стали стрелять глазами, их перенял тятя. А тятя любил жар, да чтоб с травами, да веник из плакучей берёзы, да чтоб ветка в нём была воткнута еловая, смолистая и колючая! Они с матерью их так вязали – веники. А когда мальчишек выгоняли сначала на снег, а потом и вовсе, мать шла к тяте с распущенными волосами и в тулупчике, из-под которого был виден подол длинной рубашки, и парились они подолгу. Иннокентий осматривался, вот отсюда они с братом – родом из этой бани.
В предбаннике он повесил на деревянный колышек кожух, скинул валенки и вошёл в парную. Тут тятя расстарался: в углу железная печка, рядом колотые короткие дрова. И Марья расстаралась – печка гудела, Кешка взял полешку и стукнул по ней согнутым пальцем и приложился ухом – полешка звенела, сухая. Под потолком висели пучки трав, и даже было оконце с настоящим прозрачным стеклом – фортка. Фортку можно было приоткрыть, если вытащить один колышек, и открыть пошире, если вытащить два. Это когда тятя приходил из тайги и от него пахло кислым, он принимал первый пар и после этого открывал фортку, чтобы «дух обновить», а потом закрывал, чтобы «жар зря не тратить».
Кешка фортку пока открывать не стал, жара ещё не было. Он пожался, прикрыл вьюшку, и печка стала гудеть меньше. На печке был железный короб, в коробе лежали гранитные камни с берега Байкала, но пока они ещё были только-только тёплые. Рядом с дверью блестела мокрыми округлыми боками привозная дубовая бочка, всегда скоблёная, чистая и светлая, и Кешка вспомнил Марьины белые плечи и мотнул головой. Он сел на нижний полок. Дерево под ним ещё было прохладное. Полков было два, нижний неширокий только под задницу, а верхний, выше нижнего на коленку, был широкий, на нём могли лежать двое. Сейчас на верхнем полке белел сложенный чистый убрус.
И Кешка вспомнил помывки в полку. Когда до вой ны жили в казармах, то водили в баню, большую и вонючую, а когда война началась, и вовсе стало погано. Драгуны натягивали палатку, где-то стырили и стлали на землю парусину, рядом с палаткой жгли костёр и калили камни, потом кузнечными клещами носили камни в палатку и бросали в два эскадронных кухонных котла с водой. Всё шипело, и палатка наполнялась едучим паром. А потом, как хочешь, хочешь – снегом оттирайся, а хочешь – обливайся водой, если была. Сначала мылись офицеры, а потом нижние чины поэскадронно, начиная с первого. Самые несчастные были № 5-й и № 6-й, последние, и, когда после них палатку снимали, на том месте, где она стояла, ещё долго воняло портянками, хоть стороной обходи. Но только всё это было возможно тогда, когда полк отводили на отдых. А офицеры… конечно, мылись первыми, как бабы.
Кешка сморгнул, отвлёкся, повёл рукой и почувствовал, что воздух стал горячий. Он поднялся, зачерпнул ковшиком воды, понюхал, вода была свежая, заглянул в бочку и увидел дно, бочка была чистая и изнутри тоже скоблёная. Он зачерпнул ладошкой и попил – вода вкусная. И он снова сел, надо было ещё подождать, и вспомнил, как в дрожащем перегретом воздухе, на пыльной дороге голый ротмистр Дрок подначивал стеснявшегося корнета Кудринского, что, мол, надо расставить ноги пошире, чтобы не сопрело. И улыбнулся. Последний раз Кешка мылся в Москве у матери и отчима денщика Клешни из-под крана коричневой московской водой.
Кешка стал чесаться, и уже не хватало терпения, когда печка раскочегарится по-настоящему. И глянул на камни. Камни нагрелись, он плеснул полковшика. И тут вспомнил, что перед тем, как выйти, Марья сказала, что под полком стоит корчага с квасом, хлебным. Кешка нагнулся, корчага была, и на борту у ней висел черпачок, он налил в ковшик половину черпачка квасу, добавил воды и плеснул.
И задохнулся.
В бане запахло травами, сенокосом, летом, печёным хлебом, домом.
Он стал чесаться и плескать на камни квасом с водой, и стекло на фортке затянуло паром.
Кешка неистово потел. Волосы встали дыбом, пот заливал глаза, он сначала ковшом, а потом просто ладонями прямо из бочки плескал в лицо, на грудь, под мышки, скрёбся ногтями и в один момент, не раздумывая, как камень из рук хулигана, вылетел из бани и кинулся плашмя на снег. Снега было ещё мало, он его сгребал вместе с коричневой землёй и мазал по лицу и всему телу, и его всего прошибло, как разрядом молнии, и он заскочил обратно в парную. И успокоился.
Уже медленно Кешка набрал воды и смыл с себя грязь, полил на волосы и замотал головой. Подбросил в печку дрова, плеснул с квасом и улёгся на верхний полок.
Он не заметил, что Марья уже вернулась, он не знал, что она покормила ребёнка и пришла домой и что она за ним смотрит.
Кешка разлёгся, он прел и полной грудью дышал, и к нему приходило ощущение чистоты, давно забытой в полку. И задремал.
Он что-то услышал, но не понял что, и открыл глаза. Перед дверью стояла Марья в одной рубахе до пят и с распущенными ниже талии волосами. Он хотел приподняться на локоть, но недостало сил, и он только повернул голову. Марья на секунду вышла и вернулась с большим ушатом. Вода в бочке была уже тёплая, она набрала полный ушат, села на нижний полок и стала из ковшика лить воду на Кешкино тело. И Кешка потерялся между небом и землёй. Марья легонько толкнула его в плечо, Кешка перевернулся на живот, в бане можно не разговаривать, они понимали друг друга от прикосновения. Марья встала на колени и грубым мочалом тёрла ему спину. Кешка лежал щекою на локте, он застыл, его глаза закрылись, а мысли остановились.
Через несколько минут он открыл глаза и посмотрел на Марью. Она встала набрать воды, и Кешка увидел, что она совсем голая. Жарко, она сняла мокрую рубашку, и сейчас рубашка лежала под ногами. Марья поставила ушат на пол и наливала ковшом в него воду, она была к Кешке спиной, он сел, потом поднялся и шагнул к ней. Марья обернулась, убрала с мокрого лица мокрые волосы и сказала:
– Сёдни пока нельзя, тока завтра.
И Кешка подумал: «Чёртов Мишка, приспичило ему на рыбалку!»
Однако Мишка Гуран прибыл только на восьмой день, когда Иннокентий уже собирался. Он ввалился в избу, бухнул на пол мешок и уселся на лавку.
– Фу, чорт! – Он повернулся и перекрестился на образа. – Прости Господи! – И выдохнул: – Насилу перебралися. – Помотал головой. – Думали, вмёрзнем. – И улыбнулся. – Спасибочки, ледокол послали в помощь, а то щас морозил бы соплю посерёдке Байкала-батюшки.
Отец Василий с матушкой уже были здесь, и все их дети, кроме старшей дочери, но она прибегала попрощаться раньше, и Иннокентий понял, что её оставили с дитём. Он, Марья и отец Василий только что вернулись с кладбища.
Отец Василий от Мишкиных слов плюнул и стал креститься и оборачиваться на образа.
– Чего не ко времени поминаишь, чёрт таёжный, колода! Человеку в дорогу, а ты заявился тута и чертыхаешься!
– Сам-то чё поминаишь. – Мишка оглядывал всех, кто был в избе, увидел, что Марья нет-нет да и утрёт слезу, и успокоился. – А мне, батюшка, с Иннокентием по пути, мне в Иркутск надобно! Лошадь-та дашь?
– Дам, куды деться! Што самому в Иркутск, што тебя с ним отпустить! Езжай! – Отец Василий махнул рукой. – А можа, так-то оно и лучше!
Когда сборы и прощанье закончились и Мишка ударил лошадку вожжами, вся Листвянка уже была на околице в начале тракта, и все провожали Иннокентия. Бабы плакали. Они плакали за Иннокентия, как за всех мужиков, кого забирала война, а отец Василий крестил его в спину.
Мишка гнал, не жалея батюшкиного маштака, до Бурдугуза. Там перепряг и снова гнал. Снегу насыпало, полозья хорошо скользили, и до Иркутска добежали к середине дня. Иннокентий всю дорогу оглядывался на Мишку – какой Мишка заявился весёлый утром, и какой он хмурый и сердитый сейчас, – но спрашивать было не с руки, потому что они сидели друг к другу спинами. Иннокентий замёрз, Мишка спроворил в Бурдугузе тулуп, и Иннокентий накинул его поверх шинели. Однако всё равно было холодно. Мишка вынул из-под себя старую латунную фляжку и передал её Иннокентию: «Согрейся, но не шибко! Тебе ишо к начальству!»