Да, он подлец, по природе, и только ждал случая, чтобы снять с себя маску; переезд в Петербург был для него этим случаем. Не говори мне больше о нём — не кипяти и без того кипящей крови моей. Говорят, он недавно был болен водяною в голове (от подлых драм) — пусть заведутся черви в его мозгу, и издохнет он в муках — я рад буду… <…> И ты заступаешься за этого человека, ты (о верх наивности!) думаешь, что я скоро раскаюсь в своих нападках на него! Нет, я одного страстно желаю в отношении к нему: чтоб он валялся у меня в ногах, а я каблуком сапога размозжил бы его иссохшую, фарисейскую, жёлтую физиономию. Будь у меня 10 000 рублей денег — я имел бы полную возможность выполнить эту процессию.
Да. Это правда. За десять, не за десять — а за восемьдесят тысяч Полевой, пожалуй, согласился бы подставить своё иссохшее, жёлтое лицо ревдемократу под каблук — чтобы размозжил.
Не хочется досказывать биографию. Передвинем только два флажка. Весной 43 года Полевой известил Бенкендорфа, что дописал и отпечатал в четырёх томах историю Петра. (Ничего особенного, компиляция с тенденцией.) Вот и случай заглянуть в его ежедневник. (Все имена собственные касаются подёнщины и халтуры. Упоминаемые лошади — самые обыкновенные, арендованные; стоят в сарае, во дворе. Семья — на даче. Слово «вино» обозначает, по-видимому, водку.)
Мая 22-го. День прелесть[51]. Рукопись Суворова. <…> Бенкендорф прислал 5 рублей сер. за экз. «Петра Великого» — я расхохотался! Торжественно прислан был ко мне чиновник взять этот экземпляр, а я уж думал — Бог знает что будет! О!! О!!. Но всё это в порядке вещей.
Июня 4-го. Пятница. Письмо к брату. — Сестра с предисловием. — Денег у меня только 5 рублей! Ходил к Лукьяновичу. Он и не догадывается, и — кто догадается? Одно спасение — роман Булгарина! Принялся за него. — Вечером Жернаков о рукописи. — Досмотрел Суворова переписанную XV главу — чертил её без жалости, с досады.
Июня 5-го. Суббота. Писал роман. Едва окончил лист и поскакал к Ольхину — 100 рублей! Есть хлеб — купил овса, вина, чаю, сахару…
Июня 6-го. Воскресенье. Дурная голова, встал поздно. — Лукьянович и Ефимович. — Доделал Суворова. — Вечером Дюмон-Дюрвиль. Соображаю и трепещу!
Июня 7-го. Понедельник. Трём билетам срок уже был 21 марта! Надобно 70 рублей. <…> Данилевский просит писать о Барклае — нечего делать! Писал до обеда <…> Мыслей ни капли!! Господи! Помилуй!!
Июля 3-го. Суббота. Как безумный, писал роман Булгарина и написал целый лист. <…> После обеда отвёз лист, взял денег, купил овса и вина — без того есть нечего было бы…
И т. д. «Лошади без сена — в доме ни копейки». «Я делаю только глупости». Записи эти — самый настоящий вой.
Как если бы он был собака — какая-нибудь хромая дворняга, — и ему смеха ради обвязали бока кусками сырой волчьей шкуры и пустили по его следу безмозглых борзых и беспощадных гончих.
Но весной 45 года Полевому вдруг выдали эту, памяти Голицына, пенсию, — и авторша истории литературы испугалась: как бы он опять не успокоился; не возымел необоснованных надежд. И решила усилить вариант Зощенко — вариантом Ахматовой.
22 июня Никтополеон, второй сын, двадцатилетний, не вернулся домой из университета. На следующий день нашлась записка: не могу больше жить в этой стране. Не заявить о его исчезновении было нельзя.
Император повелел принять меры к отысканию и вообще страшно оживился. В детстве так часто и больно секли (за тупость и трусость), что теперь, стоило только представить, как розга (или — лучше — шпицрутен) рассекает кожу на чужой обнажённой (лучше не загорелой) спине, — пробирал лёгкий, сладкий озноб. Даже пробуждалось чувство юмора. Как в 27 году, когда какие-то два еврея — наверное, турецкоподданные (в этом анекдоте так много советского, что его можно петь: в эту ночь решили два еврея…) переплыли Прут, и от графа Палена поступил запрос: не расстрелять ли их, чтобы другим неповадно было; Николай начертал на его рапорте: «Виновных прогнать сквозь тысячу человек 12 раз. Слава Богу, смертной казни у нас не бывало, и не мне её вводить». Так уютно, когда граница на замке.
Осенью Никтополеон был схвачен в одной из западных губерний, доставлен в Петербург, водворён в каземат Петропавловской крепости.
Когда больше нет силы дыхания, чтобы выть, и если нет силы мышц, чтобы сжать челюсти, собаки и люди скулят; не дай, конечно, Бог; очень унизительный глагол. За пять недель до смерти Полевой отправил письмо генерал-лейтенанту Дубельту. В собственные руки.
«Ваше Превосходительство, Милостивый Государь!
Позвольте мне поздравить ваше Превосходительство с новым годом и пожелать Вам всех благ и счастия, коего Вы достойны за всё доброе, чем знаменуется Ваша жизнь, которую да продлит Бог ещё многие годы!
Печально встретил я новый год, растерзанный душевно, больной телесно. Прошедший год был мне страшно тяжёлым годом. Кроме тяжкой скорби, нанесённой мне моим несчастным сыном, на меня, как град, сыпались горести и скорби. Расстройство дел моего брата, где и я сделался снова жертвой, и бесчестный обман человека, за которого я поручился и должен платить, окончательно усилили недостатки мои, и ещё надобно прибавить к тому, что меня обокрали; едва только получил я в прошлом году Высочайшее пособие и думал сберечь его, как из него похищено было у меня до тысячи рублей ассигнациями, и никаких следов похищения не отыскано. Я старался вознаградить всё трудом. Мой обыкновенный урок работы был ежедневно с 4-х часов утра до 3-х пополудни и опять вечером с 8 часов до 11. И хотя, по стеснению моему, должен был я всё отдавать за бесценок, и всё, что выручалось, поглощали мои неумолимые кредиторы, не однажды угрожавшие мне в прошедшем году тюрьмою, но всё ещё мог бы я биться, если бы, наконец, безмерный труд не подавил совершенно расстроенного моего здоровья. От утомления я почти лишился употребления правой руки. Врач мой помог мне; я усилил труд, и теперь припадок возобновился сильнее, так что я едва с трудом двигаю рукою и едва могу, при беспрерывном отдыхе, написать сии строки. Все мои занятия тем разрушаются, хотя и мог бы я ещё собрать сил души на труд честный и полезный. В прошедшем году, кроме книги: “Русские полководцы”, за которую издатель ея удостоился щедрой награды Государя Императора, деятельно участвовал я в труде Ал. Ив. Данилевского. Составленная мною, кроме многих других, биография незабвенного героя, генерала Дохтурова, имела счастие заслужить внимание Ваше. Чувства души моей изложил я в трагедии “Ермак Тимофеевич” и на днях буду иметь честь доставить Вам моё сочинение: “Столетие России, с 1745 до 1845 года”, которое, смею надеяться, заслужит одобрение Ваше. Но все благие начинания мои гибнут теперь среди тяжкой болезни и угнетающей скорби…
Только чувство христианина может еще поддерживать меня. “Молись и трудись!” таков девиз, выбранный мною, но крайность, в какой нахожусь я, заставляет меня беспокоить Ваше Превосходительство. Вручая мне в прошедшем году, марта 7-го, Высочайше пожалованное денежное пособие, состоявшее из тысячи рублей серебром, Вы позволили мне надеяться, что в уважение памяти благодетеля моего, князя Александра Николаевича, при безграничном великодушии Монаршем, я могу удостоиться его и в нынешнем году. И хотя до годового срока остаётся ещё несколько недель, я осмеливаюсь покорнейше просить Ваше Превосходительство удостоить меня Вашим ходатайством у Его Сиятельства, графа Алексея Григорьевича <исправлено карандашом: Фёдоровича> о возобновлении мне ныне Высочайшего пособия на сей год. Если есть на то воля милосердного Монарха, Ему ли считать время срока милостям! Щедроте Царской нет пределов, а я лишён теперь всякой возможности работать, страдая жестокою болью правой руки моей, и тем более, что, по словам почтенного врача моего, если я не дам ей некоторого отдыха, то могу вовсе лишиться употребления ея…
Да будет воля Божия! Может быть, и всего вероятнее, что мне остаётся жить недолго. Остаток жизни моей посвящён Царю и Отечеству, пока дышу. Умирая, буду молиться за них!
С глубочайшим почтением и совершенною преданностью честь имею пребыть Вашего Превосходительства, Милостивого Государя, покорнейший слуга
Николай Полевой».
Эту несчастную тысячу он так и не получил. Формально всё правильно: не дожил до дня выплаты — пеняй на себя. Фактически — царь её зажал. Но зато выпустил Никтополеона из крепости. Как только Николай Алексеевич перестал дышать, в самый тот день.
Надеюсь, Полевой рассчитывал на это. На то, что его смерть заметят и сына по такому случаю пожалеют, простят[52].
И сделал всё, чтобы её заметили. Сочинил и поставил свою последнюю пьесу. Сыграл в ней эту унизительную и жуткую роль.