С того самого вечера, когда в гостиную Извековых ворвалось вместе с поручиком Пахомовым огненное слово «война», Юрий не находил себе места. Все три дня отпуска, данного корпусом по случаю встречи президента, он провел в лихорадочном возбуждении, как, впрочем, и вся столица, температура которой, уже поднятая франко-русскими торжествами и волнениями на заводах, продолжала опасно повышаться. В газетах «собственные корреспонденты» с каждым номером громче и откровеннее кричали о заносчивом поведении Австрии, об оскорбительном ультиматуме, которого гордая Сербия, конечно, не примет, о готовности Германии поддержать требования Австрии и святой обязанности России встать на защиту младших братьев-славян. Сергей Маркович, появляясь на Литейном, озабоченно рассказывал, что заводы останавливаются один за другим, что бастуют уже более ста тысяч и что это грозит бог знает чем, если только война не повернет мысли рабочих в другую сторону, — и тут же в упоении изобретал планы наступления и на Австрию и на Германию одновременно, изощряясь в стратегических обходах на картах всех масштабов («мальчики» накупили их в предвидении событий). Анна Марковна рыдала в суп, противопоставляя материнские слезы воинственному решению Валентина, который, забыв свои революционные увлечения, всерьез собирался поступить вольноопределяющимся в полк к Пахомову, а Полинька все эти дни плакала беспомощно, безмолвно и безостановочно, ибо Пахомов и точно расстался с училищем и уезжал на днях в какой-то полугвардейский «полчок» куда-то под Гродно.
Вернувшись в Биорке, Юрий обнаружил, что лихорадит не только его. «Аврора» оказалась до клотиков набитой догадками, гардемаринская палуба превратилась в светский салон, полный слухов и сплетен, исходящих главным образом от графа Бобринского, который делал вид, что и тут имеет самые свежие новости от офицеров, частенько прогуливавшихся с ним на верхней палубе. Говорилось разное и противоречащее: что всех распишут на боевые суда; что роту отправят на Тихий океан, где войны нет, и что плавать там будут до самого рождества, спустившись в южные широты; что наоборот — вместо плавания всех вернут в корпус спешно продолжать занятия, так как производство будет необычайно ускорено… Во всем этом запутанном шуме, болезненно раздражающем и воображение и самолюбие, Юрий испытывал беспокойное чувство человека, который заведомо опаздывает на спектакль, идущий один только раз. Но ни поговорить, ни посоветоваться ни с кем было нельзя: задуманный им план действий мог осуществиться именно при условии, что о нем никто не узнает.
И вдруг все определилось буднично и казенно. Вчера утром после подъема флага Иван-Бревно (он же капитан второго ранга Шилкин, старший корпусный офицер) прочел перед строем приказ о расформировании Отряда судов Морского корпуса и об увольнении гардемаринов в отпуск до начала занятий в корпусе, то есть до первого сентября.
Отпуск! Отпуск в такое время! Более издевательской насмешки судьбы нельзя было придумать… Весь день гардемарины ходили как потерянные, слухи и сплетни увяли, а Юрий, отстояв от двенадцати до шести сигнальную вахту, мрачно съел котлеты, оставленные в расход, поднялся на ростры правого борта и сел там на круглую банкетку, в которой белой змеей лежали свернутые в бухту тали командирского катера: тут было штатное место для одиноких размышлений, найденное Юрием еще в начале кампании.
Четырнадцативесельный катер красного дерева, роскошный и изящный, ходок и красавец, гордость крейсера и зависть многих кораблей флота, — был чем-то вроде корабельной реликвии. Его, взамен сгоревшего в Цусимском бою, построили кронштадтские мастера-умельцы — любовно и кропотливо. Наружная его обшивка, тщательно полированная, отсвечивала глубоким темно-красным блеском, а все внутри — и планширь, и банки, и заспинная доска, и решетчатый кормовой люк — все так же тщательно было выскоблено стеклом, отчего благородная порода дерева выступала во всей своей нежно-розовой и теплой девственной красоте, даже как бы пахнущей тропиками. В отличие от дурного тона других кораблей, где на командирских катерах металлические части были никелированы, на авроровском и уключины, и румпель, и нагеля — все было из желто-золотой меди. Гребцам-гардемаринам разрешалось входить в него только босиком и в чистом рабочем платье, а при спуске обязательно присутствовал сам старший офицер «Авроры», старший лейтенант Энгельгардт, ревниво следя, чтобы катер не коснулся бортами не только шлюп-балки, но даже и мягкого белого троса талей.
Юрий Ливитин был удостоен чести войти в число пятнадцати юных жрецов этого корабельного божка и вместе с ними скоблил стеклом дерево и драил ежедневно всю медяшку (не доверяя скромному флотскому чистолю, гардемарины изощрялись в добывании немыслимых мазей и составов иностранного происхождения, фланели, замши и даже мягкого меха). Но вместе с той влюбленностью, которую питали к катеру остальные, у Юрия было к нему свое особое отношение. В этом избалованном красавце он видел некий символ флотской красоты — пусть бесполезной, но пленяющей. Словно большая настольная игрушка, катер стоял здесь на желтых кожаных подушках киль-блоков, стройные его обводы были туго укрыты чистейшей белизной чехла, подобно тому как строгое глухое платье скрывает женское тело. Но как иной счастливец знает всю тайную красоту этого тела, так и Юрий знал всю прелесть этого катера, когда, вздрагивая от согласных ударов весел, он набирает ход или когда, накренившись и шипя форштевнем, выставив ветру всю громадную площадь белых, без пятнышка, высоких парусов, он режет стальную корму «Авроры» и будто понимает, будто чувствует, сколько глаз восхищенно любуются им.
В нем был давний волшебный отсвет лихой и величественной красоты нахимовского флота, и возле него, в тишине пустынного уголка надстроек, хорошо думалось, мечталось, воображалось, чего в вечном шуме гардемаринской палубы, которая утихает лишь по команде для сна или для занятий, никак не получалось. В прошлой кампании, на «Верном», таким любимым местом был у Юрия салинг фок-мачты. В кадетские годы ему частенько приходилось сиживать на этой крестовине, венчающей топ фор-стеньги, куда кадета посылали на час-два вроде как в воздушный карцер, и он настолько привык к просторной тишине высоко над палубой, что стал лазать туда по своей охоте — конечно, незаметно от вахтенного офицера. На «Авроре» салинга не было (да гардемарину и неприлично было бы забираться туда!), и Юрий прятался от шума здесь, на рострах, возле красавца-катера, вызывавшего в нем какие-то удивительно легкие, неясные, но приятные мысли и мечты.
Нынче и катер не помогал. Мысли были колючие, тревожные, беспокойно требовательные. Было совершенно ясно, что пришла пора каким-то образом осуществить задуманный план, единственно возможный в создавшемся положении.
Коротко говоря, план этот заключался в стремительном набеге на славу. Гремучая и соблазняющая, поджидала она Юрия в зеленых просторах Балтики на скрещении морских путей из Швеции и из Германии. Тут, на стыке Ботнического и Финского заливов, в узких горлах двух балтийских промоин, был неминуем первый морской бой. И надо было вовремя попасть в Або, чтобы, растолкав плечом толпу конкурентов, кинуть на зеленые волны, как на сукно игорного стола, свою судьбу: или — или… Памятные доски в корпусе были двух родов: черные, в церкви, с именами павших — и белые, в столовом зале, с именами георгиевских кавалеров. Имя Юрия Левитана, подброшенное могучим ударом первого столкновения флотов, могло упасть либо на черную, либо на белую. В этом и заключался смысл задуманного им плана.
Кто именно из узкогрудых борзых, рвущихся с привязи на далекий запах немецкого зверя, кто из миноносцев вынесет на себе Юрия на крутую волну военной удачи и как именно он словчится попасть на него — Юрий не знал. Но это было несущественно, докучные прозаические детали бледнели перед грандиозностью принятого им решения, и о них Юрий не думал. Тремя миноносцами командовали приятели Николая, одного выпуска с ним, — понятное же дело, они согласятся, что Юрий не может ведь болтаться в отпуску, когда флот выходит в море поднять перчатку, кинутую германским наглецом… На миноносцах, конечно, обычный некомплект команды (когда еще прибудут запасные!), и каждый из командиров уцепится за добровольца-гардемарина, который… Тут Юрий с разбегу наскочил на проклятый вопрос: а что, собственно, он может делать на корабле? — и тотчас же отмахнулся от него: ну, господи, что угодно!.. сигнальщиком, комендором, рулевым… В конце концов он же не Митюха, которого надо обрабатывать годами…
Мысль эта нравилась ему все больше и больше. В этом был даже особый шик — начать войну нижним чином: мало ли было в свое время на Кавказе титулованных «нижних чинов», ловивших кресты и пули, раны и чины? А Балтийское море сплошь усеяно черными крестами германских кормовых флагов, и любой из них, оставив свою чернь в соленой воде, может вынырнуть из нее маленьким белым крестиком на черно-желтой полосатой ленточке. «Кто в бою, получив ранение, останется на вахте до конца боя… кто удачным выстрелом потопит неприятельский корабль… кто с небрежением собственной жизни потушит пожар на корабле…» — статут ордена святого Георгия Победоносца, именующегося для нижних чинов Знаком отличия военного ордена, точен, как прейскурант. Подвиги расписаны по сортам и делятся на категории, но любая распахивает перед Юрием желанные двери: «За боевые заслуги производится в чин мичмана».