Мысль эта нравилась ему все больше и больше. В этом был даже особый шик — начать войну нижним чином: мало ли было в свое время на Кавказе титулованных «нижних чинов», ловивших кресты и пули, раны и чины? А Балтийское море сплошь усеяно черными крестами германских кормовых флагов, и любой из них, оставив свою чернь в соленой воде, может вынырнуть из нее маленьким белым крестиком на черно-желтой полосатой ленточке. «Кто в бою, получив ранение, останется на вахте до конца боя… кто удачным выстрелом потопит неприятельский корабль… кто с небрежением собственной жизни потушит пожар на корабле…» — статут ордена святого Георгия Победоносца, именующегося для нижних чинов Знаком отличия военного ордена, точен, как прейскурант. Подвиги расписаны по сортам и делятся на категории, но любая распахивает перед Юрием желанные двери: «За боевые заслуги производится в чин мичмана».
Если так, то и экзамен, наверное, будет просто для отбытия номера: в самом деле, перед столом — юноша с двумя (тут Юрий застыдился и сбавил), с Георгиевским крестом, моряк, знающий корабль, как свои пять пальцев, и боевую службу, как «Отче наш», — кто же не отнесется к нему с уважением? Ведь именно так и держал экзамен в Выборге будущий адмирал фон Шанц, восемнадцатилетний матрос-доброволец с боевыми отличиями…
В мечтах все это получалось превосходно, но Юрий заставил себя вернуться к действительности. Жизнь уже вынуждала к немедленным поступкам. Завтра утром «Аврора» пойдет в Кронштадт, а послезавтра ротный командир вручит ему в корпусе отпускной билет, который будет выписан, конечно, на квартиру Извековых, и тогда все осложнится невероятно. Попробуй с ним пробраться в Або! На всех станциях уже поставлены военные патрули, обязательно нарвешься… Мелькнула мысль: а что, если взять у Миши гимназическую куртку? Но тут же Юрий выругал себя: значит, на миноносце появиться мальчишкой-штафиркой?.. Так ничего и не придумав, Юрий в самом скверном настроении пошел вниз на осточертевший сигнал к вечерней молитве.
Но внезапно все повернулось. Подвешивая к палубе койку, Юрий услышал дудку и голос Шурки Краснова, стоявшего вахту: «Гардемарина Ливитина на верхнюю палубу к левому трапу!» Недоумевая, кому он понадобился, Юрий выскочил наверх и в свете люстры увидел незнакомого офицера, который передал ему письмо и тут же, улыбаясь, сообщил, что Николай Петрович поручил ему, лейтенанту Бошнакову, самолично доставить братца на корабль, почему он рискнул воздействовать на психику знаменитого Ивана-Бревно (он так его и назвал, восхитив этим Юрия), и что все, собственно, уже улажено, но надо поторапливаться с отпускными документами, так как «Лихой» идет обратно в Гельсингфорс через двадцать пять — тридцать минут.
Как во сне, Юрий здесь же, у трапа, прочитал письмо, которое показалось ему забавным и остроумным, и помчался к старшему корпусному офицеру.
На миноносец Юрий не попал, несмотря на то, что Иван-Бревно (бывший в корпусе в свое время ротным командиром Бошнакова и Ливитина), расчувствовавшись, тотчас начертал на докладной записке Юрия: «Заготовить отпускной билет на двое суток и литеру», — и сам послал её с вестовым к писарям. Задержала неожиданная канитель со сдачей койки и её принадлежностей, прогарного рабочего платья и прочего крейсерского имущества, так как на «Аврору» Юрий больше не возвращался. В палубе отъезд Ливитина произвел форменную сенсацию. Все, даже Бобринский (который в Петербурге, несмотря на неожиданный отпуск, так и позабыл пригласить Юрия на обед), откровенно ему завидовали: подумать, в такие дни и вдруг побывать на действующем флоте (как со значением стали теперь, еще до войны, называть гельсингфорсские корабли)!.. Все помогали ему собирать и таскать в подшхиперскую казенные вещи, а Шурка Краснов, вернейший друг и приятель, оказал услугу неоценимую: все понимая, он, умница, прислал с вахты сказать, что буксир, привозивший свежую провизию, на его счастье, пойдет прямо в Выборг, и если Ливитин успеет…
Ливитин, конечно, постарался успеть, и за полчаса до прохода того самого курьерского поезда Петербург — Гельсингфорс, на котором привык ездить к Николаю, он оказался у кассы и, решив экономить свои скудные деньги, в первый раз в жизни предъявил красную литеру на проезд в третьем классе со скидкой половины стоимости. Весь этот бурный разворот событий оказал на него такое возбуждающее действие, что оставшееся до поезда время он прошагал по перрону в самых радужных мыслях. Ну, теперь-то все отлично обойдется! Николай, который смог так все обставить с отпуском, казался ему каким-то волшебником. Конечно же, стоит только ему написать письмо своим приятелям по выпуску, чтобы любой из них сразу же взял Юрия к себе на миноносец. У него не было ни малейшего сомнения, что Николай отнесется к его замыслу сочувственно: ведь и сам он тоже задумал что-то такое, чего Юрий еще не знал. Все-таки это здорово — оба брата Ливитины в первые же дни войны покажут себя!.. Мысль эта так его восхитила, что он победоносно улыбнулся какой-то невзрачной финской девушке, дожидавшейся поезда с корзинкой в руках. Девушка испуганно опустила глаза.
В таком сильно приподнятом настроении он шагнул было к ступенькам спального вагона, остановившегося как раз возле него, но тут же он вспомнил о проклятой литере и разом упал духом. На черта ли нужно было ему скупердяйничать, как студенту, когда все так хорошо складывается и завтра же на «Генералиссимусе» Николай вручит ему столько марок, сколько ему будет нужно на первое трудное время устройства на миноносцах?.. И, пропустив перед собой девушку с корзинкой, он вошел в соседний вагон далеко не в таком уже бодром самочувствии — мало ли кто мог увидеть гардемарина в этом плебейском третьем классе!.. Унизительные хлопоты с бушлатом и палашом вконец расстроили его. Вдобавок ему еще вздумалось перечитать письмо Николая, и он вдруг понял, что оно вовсе не было веселым и беспечным. Пробивающаяся сквозь шутливые строки тревожная тоска, так непривычная ему в письмах брата, вдруг передалась Юрию. Уже с каким-то суеверным страхом он прочел заново приписку: «На душе — кало. Поторопись, а то меня не застанешь. Неизвестно, когда потом свидимся».
Непонятная тревога передалась ему, ни о чем хорошем уже не думалось, ничего не получалось и со сном, хотя на «Авроре» он засыпал в любом положении и в любое время. И только когда окно посветлело и в нем, утомляя взгляд, замелькали сосны, мысли начали путаться, и гардемарин Ливитин, уронив голову на брезентовое плечо соседа, заснул тем непробиваемым флотским сном, прервать который может лишь горн или грохот колоколов громкого боя. При этом он с бессознательным наслаждением вытянул ноги и задел колени сидящего против него студента, который тотчас проснулся и диковато осмотрелся, как человек, не очень понимающий, где же он, потом попытался было устроиться поудобнее и снова заснуть. Но теперь со сном не получалось у него, — он решительно открыл глаза, подобрал ноги и, повернув голову, начал смотреть в окно.
Там, в легком веселом свете погожего утра близко тянулась высокая стена темно-зеленых могучих елей. Все чаще стали в ней вспыхивать светлые пятна пушистых молодых сосенок, которых сменили желто-красные колонны стволов старших их братьев — пошел строевой корабельный лес, потом в вагоне опять потемнело от огромных елей, обремененных косматыми, почти черными ветвями, тяжко нависшими над откосом полотна. Порой лес отступал, и тогда открывались либо небольшое поле, уставленное обломками серых скал, и низкая бревенчатая избушка, почерневшая от времени и свидетельствующая об откровенной нищете, либо полная солнца, ровная пышная лужайка с пятью-шестью равнодушно жующими пятнистыми коровами и непривычный взгляду, ладный раскрашенный домик на фундаменте из камней и валунов, слепленных белыми швами цемента, — видение хуторского достатка, угрюмый замок трудного финского благополучия. Кто-то из пассажиров опустил впереди стекло, душный, наспанный одетыми людьми вагонный воздух сменился лесным — свежим и чистым, и сон уже окончательно прошел. Совсем рядом с окном потянулись серо-голубые скалы в острых уступах и трещинах, откуда рвалась к небу жадная до жизни зелень — какой-то кустик, растущий куда-то вбок, или тонконогое деревцо, ствол которого был выгнут и перекручен как бы в отчаянной попытке вырваться из каменного плена.
И вдруг внезапным световым ударом — ощутимым, казалось, даже кожей лица — открылось в окне нечто, чему он не нашел сразу названия. Секундой позже он понял, что это была гладь залива. Сияющая утренним серебряным блеском, она распахнулась и вдаль, и вширь, — и от слепящего этого простора и глазу и сердцу стало свободно и легко. Не успел он всмотреться, как старые ели, словно спеша, плотным темным занавесом затянули недолгое видение, а затем у окна опять выросла каменная стена, которой только решетки и не хватало.