Стряпчие поднесли к саням приступку, обтянутую красным сукном, отпахнули дверь, приняли из рук государя ключку и, поддерживая его под локти, помогли войти в каптану, затворили дверцу; в окне избушки показалось равнодушное лицо Алексея Михайловича без обычного зоревого румянца во всю щеку; царь устало, как-то горестно скользнул взглядом по миру, упавшему пред ним на колена, и Любиму показалось, что царь именно на нем остановил глаза и особым малым кивком отметил средь прочих челядинников, окруживших поезд. Да чего только не почудится молодцу, влюбленному в государя, когда за один лишь намек на расположение он готов сложить голову. Три ближних молодых стольника, важничая от великой чести, встали на запятки и в переднем щите. Богдан Матвеевич Хитров, дворецкий с этой зимы, и князь Василий Голицын взошли на наклестки возле избушки с обеих сторон, так что верх горлатной шапки Богдашки Хитрова оказался как бы под локтем государя, выпростанным из окна. Басовито рявкнул Реут-колокол, и по его раскатистому, густому голосу, перекатывающемуся по тесно застроенному Кремлю, верховой стольник-возница тронул коренную лошадь поезда. И вся цветная многоглавая река от головы ее, где шли стряпчие с царским местом и со стряпнёю, и до хвоста шевельнулась слитно; и богомольный люд, до того распластанный на снегу, внимающий самому малому шевелению на площади, готовно вскочил с колен и поднялся вперед, чтобы окружить каптану и вознесть ее на руках… Царь-государь, миленькой! Дозволь коснуться святой десницы! дозволь вместе с саньми загрузить тебя на рамена и увлечь до самого Новодевичьего монастыря!..
«Осади… осади! Сдай! Назад, мартышкины дети! Охолонь, озорник!» – завопили стрельцы, нещадно работая батогами по спинам мирян. И тут под гвалт и сполох подскочил к каптане юродивый в одной драной сермяге; он отпихнул боярина Хитрова с наклестка и попытался просунуть государю свиток, перевязанный тесьмою; на простоволосой голове, как заметил Любим, плотной сероватой скуфейкой сидел снег.
Но юродивый ульнул верижными цепями за обвод саней и никак не мог дотянуться до государевой растопыренной пясти, готовно протянутой из окна избушки; Любим даже заметил зачарованно, как побагровело от усилия, опростело и ожило царское лицо. Но дюжие руки молодого стольника, соскочившего с ухаба, подхватили юрода и откинули назад, в гущу подоспевших стрельцов. Но ни один батог не опустился на голову несчастного, все взгляды служивых оследились на государевой кибитке. Да и грешно, непростимо бить блаженного, Господь не простит подобного усердия. «Под Красное крыльцо его. Пока», – тихо бросил Алексей Михайлович, но даже и беззвучного шевеления губ, призадернутых усами, хватило бы служивым. Юрода словно бы подбросили в небо – с такой легкостью он покатился по рукам; тут же отперли приказчики решетку Красного крыльца и втолкнули охальника в застенку.
В какой-то миг Любим очнулся, встретился с выцветшими, обведенными коричневой страдальческой темью глазами юрода и признал вдруг брата середнего, коего, почитай, не видал уж лет восемь… Господи, и неуж?! Братец ведь, Минеюшко! Святый отче! – едва не вскрикнул стремянный, но осекся и лишь охнул беззвучно и растерянно, бестолково оглянулся, будто схожесть обличий мог признать каждый, толпящийся на площади.
«Тюлень!.. Варака каменная! Раздевулье чертово! Уснул, что ли?» – заорал на стремянного Иван Одауров. Любим лишь злобно оскалился, но смолчал, козанки побелели на топорище высеребренного топорка.
…Это стародавний русский обычай передавать челобитья и слезные прошеньица государю, когда тот, покидая теремной Дворец, идет помолиться в ближний монастырь иль церкву; и тогда великий князь, не брезгуя самым ничтожным прошеньицем от холопишки иль последнего рабичишки, обязан ту весть непременно залучить к себе и воспринять как вопль сердечный, неутешный; ибо и сам Христос, тайно шествуя по стогнам и весям Руси в самом чудном обличье, приходит вдруг к страждущему в его убогое житьишко и перенимает на себя его горе и слезы и дарует долгожданную милостыньку. Попробуй отпихнись от жалобы в скрюченной руке клосного, едва прикрытого лохмотьем; а вдруг этот жалконький, с гноящимися глазами и есть сам Спаситель, что испытует тебя на добродетели твои?..
Сказался Аввакум болезным и сына духовного Феодора юродивого спровадил на переезд. Попросил в руки передать челобитье; сказал, де, к слугам царевым не прислоняйся, не доверяй, предавшим однажды, кто пристал к чужой вере; оне твою посылку изорвут пред глазами государя и истопчут в снег, сказавшись на неловкость. И Феодор, памятуя о наказе Аввакума, подступил к каптане дерзко; он вроде бы не видел челядинных рук, что перенимали его челобитье, но тянулся лишь к скрюченной царской пухлой пясти, унизанной перстнями, чтобы прикосновением замрелой ладони навсегда запечатлеться на коже великого Господина; ежли это сам антихрист, то обожжет его ладонь невидимым пламенем и проступит на ней тайная каинова печать. И тут увидел Феодор в горсти государя явно выпечатанный разбойничий крест, обвитый змеею, и содрогнулся. Вишь вот, злокозненное от одного чистого взгляда проступает на свет Божий и бежит прочь…
Вызов прочитал государь в лице юрода, утеснение и укоризну, и счел его поступок предрассудительным; но уже днем, придя к обедне в Успенскую церковь, не позабыл блаженного, а велел поставить из темнички пред очи, принял письмо и приказал отпустить с миром. И снова не заговорил с юродом: слишком неистово было его лицо и, несмотря на безмятежность, странно притяглив болезненный взгляд с искрящимся мельтешением в его глубине. От блаженного до Господа короток мосточек, но этот, с соломинку, путик лишь для юрода, и не след примеряться к нему государю.
«Ну, свят ты, свят! но закоим злокозненно приступаешь к государю, словно бы собрался выколоть очи ему за еще несодеянное! дай времени покаяться, ведь Господь не отступил совсем, не отвратился за все мои прегрешения и не покинул у врат в преисподнюю».
Так хотелось воскликнуть Алексею Михайловичу, но он лишь зубы стиснул и закаменел, когда заметил, что юрод, недавно прибредший из Устюга, в великой престольной церкви и лба не перекрестил, и наплевал на нее; стоит истуканом да молчаливо сверлит взглядом, будто собрался переесть шею царю… Значит, и он из бунташников, что уперлись рогом на пути православной Руси, не дают ей выбраться из ямы на светлый путь. Вепри вы, вепри, поганые свиньи…
Так же молча, получив волю, пошел юрод вон из церкви, даже не поклонившись великим святым могилам вдоль стен. Феодор Мезенец вернулся во двор боярони Морозовой, кликнул там протопопа, велел поспешать: де, государь ждет. Аввакум собрался впопыхах, полетел, бедный, на крыльях, обрадев сердцем; втемяшилось свет-батюшке, опомнился, вошел в толк, отвернулся наконец от извергов, что плотною осадою взяли трон. Такой надеждой уверил себя Аввакум, пока бежал до церкви. А юрод, незваный, за ним увязался, приклякивал задышливо в спину: «Гореть ему! Гореть тамотки!»
«Ой, поп ты, поп, тараканий лоб! – вскричал вдруг Феодор, когда вступили на Фроловский мост, забитый лавками, прилавками и ларями. – На осердке царь-от! Чего понаписал? Оторвет он тебе ошиб, накрутит уши! Не жди ласки!»
«Отстань… гнусишь. Чел он писемко-то, нет?! – оставил протопоп без отговору пустые слова. – Небось чел, а ты и без внимания».
«Как же, чел, чел у черта под клешнями. Я в долонь-то его глянул – и… о, ужас! Там разбойничий крест. Разбойник он, жестокосердый человечишко, а в груди его ваалова пещь, и жарятся тамотки младенцы. На кого искусился, Аввакумишко! Бедный, бедный и слепой… Ну, беги, спеши к пытошной. Ждет тебя застенка и венец терновый».
«Зря сулишь… мы с ним старые друзьяки. Меж нами непроторженная», – весело бросил за спину Аввакум. И даже перед папертью в нечестивую церковь не замедлил шагу, не сбил ногу, но, позабыв Феодора, легко вбежал в притвор и средь золотого иконного и свещного жара, под летящими светоносными ангелами, под оком Саваофовым, так померещилось протопопу, увидал государя в златосияющих ризах, в облаце фимиама, как бы вознесенного над молельщиками благовонными воздушными токами. Аввакум помешкал чуток, пока развеялось то видение, потом протиснулся сквозь народ, а бояре сами расступились. И оказался Аввакум с государем с глазу на глаз. Алексей Михайлович был в темно-синей однорядке с большим крестом-мощевиком на груди. Аввакум поклонился земно, и царь ответно приклонил голову. Взгляд его был темен, полон укоризны. Аввакум ждал приветного слова, а государь же молча отвернулся, набычил голову навстречу митрополиту Ионе, взмахивающему кадильницей.
– Был царь-от Грозный, дядько тебе, сырой человечиной питался. Кровь пиял. И ты такожде? – раздался вдруг за спиной Аввакума скрипучий голос. Это неотступный юрод притулился сзади. – Аль скусна мертвечина, неключимый ты пастырь?