Ночь я провел на досках в компании бомжа и одноглазого чечена. Вместо глаза у него были какие-то складочки. В полумраке камеры было видно, как эти складки то сходились, то расходились, будто у него в глазу сидел какой-то мохнатый ночной мотылек.
Чечен сказал:
— Дай посмотрю, что у тебя с рукой.
Плечо опухло. Чечен помял его пальцами и, без всякого предупреждения, резко дернул мне руку. Что-то щелкнуло.
— Все, — сказал он, — спи спокойно!
Наверно, я вскрикнул, потому что кто-то в форме открыл дверь и спросил:
— Что тут у вас, блядь, происходит?
Я ответил:
— Все нормально!
Из-за двери:
— Чего тогда орешь, сука?
Я лег и закрыл глаза.
— Блядь, пидарасы, поспать не дают! — Дверь захлопнулась.
Я никак не мог заснуть, лежал в полузабытьи. Болело плечо. В носу набухал запах, знакомый мне еще по Льгову и Ивделю.
Забавно, думал я, глядя на тускло светившийся потолок. Забавно.
И еще я думал о тебе.
Закончилось все так же по-палехски, как и началось.
Ты звонила знакомым, спрашивала, что делать, и они объясняли, что нужно просто ментам дать. Ты растерялась оттого, что нужно совать деньги представителям правоохранительных органов, и с тобой на следующее утро пошла Оксана — все было улажено в несколько минут.
И знаешь, Франческа, это все-таки чертовски здорово — выйти на волю, даже всего после одной ночи, вдохнуть московский, весенний ветер, прижаться к тебе и зашлепать по мерзлой каше к метро.
Я позвонил в школу, что на первый урок я не успею, но на остальные приду. Моя завучесса спросила:
— Михаил Павлович, что-нибудь произошло?
Я успокоил ее:
— Нет-нет, все в порядке.
Пусть лучше думает, что я проспал. Ничего не нужно будет объяснять.
Я говорил тебе тогда в метро, что надо радоваться за коллекцию, за новые приобретения: у нас теперь есть вот этот удивительный, с запахом тающего снега и бензина ветер, такой упоительный после ментовки даже со всей его выхлопной гущей, есть лампочка, раздавленная, как оказалось, в твоей сумке, есть чечен, у которого вместо глаза мотылек, есть щелчок плеча.
Но ты уже не верила в нашу коллекцию, потому что знала про себя то, что подтвердил купленный в аптеке тест. Ты носила уже в себе нашего ребенка.
А от того похода в библиотеку остались в виде сувенира лишь вши, которые успели переползти на меня с бомжа, да еще ныло какое-то время плечо.
Я сидел, наклонившись над газетой, а ты меня вычесывала мелкой расческой. Божьи твари падали на бумагу с сухим подскоком.
А потом был тот солнечный октябрьский день, рыжий от листвы буков.
Я проснулся рано утром — ты сидела на кровати. Я сразу понял — началось.
Ты позвонила в больницу в Винтертуре — сказали приезжать, когда промежутки между схватками будут не больше пяти минут.
Ты не хотела сидеть дома и сказала, что хочешь пройтись. Мы пошли за деревню, к пруду, щурясь от жаркого октябрьского солнца.
Слева поднимались виноградники, добавлявшие пейзажу рыжины. Над ними на горе выглядывала из-за деревьев башенка Хайменштайна — мазком зеленки. Накануне мы поднимались туда и смотрели, как мальчишки на ветру пытались запустить воздушного змея.
Змей был сделан в форме голубка — таких мы когда-то пускали в школе на переменах из окон. Высшим шиком было поджечь ему хвост и пустить в глубину школьного двора горящим.
Мы смотрели, как мальчишки разматывали нитку и бегали, держа змея над головой, — и я ни с того ни с сего загадал, что если этот змей-голубок сейчас взлетит, то все будет хорошо. И тут же, опомнившись, отрекся: ничего я не загадывал.
Змей, взмыв в высь, клюнул облако и опять нырнул, уткнулся носом в пашню.
Еще несколько неумелых попыток закончились ничем, пока, наконец, змей не улетел, подхваченный ветром, высоко в небо. Разноцветные ленты на хвосте трепетали, и издали казалось, что это языки пламени.
Я глядел на того змея и все убеждал кого-то, сам не знаю кого, что ничего не загадывал.
Это было накануне, а теперь мы шли к пруду и, когда начинались схватки, ты останавливалась. Я обнимал тебя. Прикладывал руки к твоему животу, но через пальто пальцы ничего не чувствовали, только твердую упругость.
На предварительных осмотрах тебе несколько раз делали рентген, все смотрели, как срослись после перелома кости таза.
После той аварии прошло уже одиннадцать лет. Шестнадцать переломов. Твой любимый человек умер сразу, в машине. Я потом только сообразил, что именно в этой больнице ты провела тогда год.
Врач, совсем молодой парень, сказал, разглядывая снимки:
— Если хотите, мы можем сразу делать кесарево сечение, но я не вижу препятствий для прохода плода. Вам решать.
Мне он не нравился и тем, что такой молодой, и тем, что ты сама должна была решать — оперировать тебя или нет.
Ты сказала:
— Я попробую сама.
До пруда в то утро мы так и не дошли. Забрали приготовленную тобой заранее сумку и поехали в больницу. Из Зойцаха до Винтертура три короткие остановки на S12.
Аккуратная маленькая женщина представилась:
— Я буду принимать у вас роды.
Осмотрела тебя и сказала:
— Еще рано. Вы, собственно, можете подождать и здесь, но лучше, конечно, погулять еще час, если хотите. Смотрите, какое солнце!
И еще, прежде чем мы ушли, провела нас по этажу, показала родильный зал, всевозможные аппараты, огромную ванну:
— Здесь вы можете расслабиться, когда будут схватки.
Мы ходили по пустым комнатам — никого, кроме нас, не было.
Еще час бродили по парку, заросшему буковым солнцем. Зашли в огромную пустую виллу, в которой расположился городской мюнц-кабинет. Разглядывали какие-то странные монеты, огромные и черные, как подгоревшие оладьи.
Все это было так не похоже на то, как рожала Света. Она разбудила меня тогда среди ночи, и я, наскоро одевшись, побежал на Госпитальный ловить машину. Ехать нужно было на Шаболовку, там работала знакомая знакомых. Останавливались охотно, но узнав, что нужно везти женщину в роддом, молча нажимали на газ. Машины проезжали редко, и я дошел почти до Кирпичной, когда кто-то, наконец, бросил сквозь зубы:
— Поехали!
Остановились у нашего подъезда, и я побежал наверх. Света еще не была готова. Не знаю, сколько мы прособирались, но когда, наконец, спустились, того и след простыл. Снова пришлось бежать до Кирпичной.
Приехали на Шаболовку. Помню, долго стучали в дверь роддома — звонок не работал. Открыла какая-то бабка, без конца ворчавшая что-то себе под нос. Свете сунули балахон и кожаные тапки — совершенно такие же, в каких был брат в доме свиданий. Ничего своего взять не разрешили:
— А то еще занесете инфекцию.
— Понятно, — сказала Света, — у них и так достаточно. Им нашей не нужно.
Бабка вынесла мне пакет со Светиными вещами, и я в просвет двери еще увидел, как она надевает эти ивдельские шлепанцы.
Старуха стала пихать меня к дверям:
— Давай, давай, и без тебя тошно!
Вот ходил с тобой по парку, говорил о чем-то, а сам вспоминал ту ночную Шаболовку. Я стоял тогда под окнами, они светились чем-то ядовито-фиолетовым, и слушал, как через открытую форточку доносились крики Светы.
Осмотрев монеты, мы вернулись в больницу. Впереди нас ждали сутки, которые, мне так показалось, тянулись годы. Конечно, нужно было сразу делать кесарево.
Первые несколько часов схватки все усиливались. Вдруг ты потела, кожа становилась холодной, ноги начинали дрожать, лицо краснело. Я тер тебе спину, поясницу, ноги.
Ты не хотела кричать. Стискивала зубы, мотала головой, корчилась, но не кричала. Я тебе говорил:
— Кричи! Ты должна кричать! Тогда будет легче!
Ты все равно не кричала, только стонала, когда становилось невмоготу.
Вспоминаются какие-то обрывки.
Ты на коленях, скорчившись, у родильного стола — тебе кажется, что так легче.
Залезаешь в ванну, но расслабиться не получается, хочешь быстрее выйти из воды.
Там висели на стене часы, почему-то с попугаями, нарисованными на циферблате, и акушерка смотрела на попугаев каждый раз, как начинались схватки.
Приходят еще какие-то люди. Появляется тот самый молодой врач, жмет мне руку, спрашивает, как я себя чувствую, будто это мне рожать.
У тебя все время течет кровь — время от времени меняют тряпки.
Акушерка залезает рукой, говорит:
— Хорошо, уже открылось примерно на пять сантиметров!
Проходят часы, но ничего не происходит.
Тебя трясет.
Люди вокруг нас меняются. Та акушерка, что была сначала, ушла, появилась какая-то другая. Пересменок.
Тебе колют обезболивающее. Вставляют иглу в позвоночник.
Ты стискиваешь мою руку до синяков.
Я успокаиваю тебя:
— Все хорошо, Франческа! Скоро все кончится! Потерпи еще немного! Ты молодец! Я тебя люблю!