Вскоре, однако, Шубников остыл к печатному слову и вовремя продал газетку, отчасти по бездоходности (перед революцией меньше стали помещать рекламы), отчасти в неясном предчувствии лозунга, который впоследствии поверг на землю нырявших в эфире лёгком газетчиков-спортсменов. Лозунг гласил: «Вся власть Советам!»
С приходом этой власти капитал Шубникова подлежал полностью отчуждению в пользу государства. Шаг за шагом Витеньку лишили текущих счётов в банках, магазинов, рысаков, домовладения и «мерседес-бенца». «Бенца» он жалел больше всего. Он было всплакнул, когда явились уводить машину из гаража, но тут обнаружилось, что неопытный шофёр не может завести мотора, и бывший хозяин, в припадке негодующего презрения, сам кинулся к автомобилю и ухарски доставил его к месту новой стоянки. Прощаясь со своим любимцем, он поцеловал его в ветровое стекло.
С этого часа он втайне следил за судьбой автомобиля, знал всех его многочисленных пользователей, и если встречал мчащимся по улице, словно окаменевал и долго глядел «бенцу» вслед. Он дружил с шофёрами, давал советы, как содержать машину, и был убит горем, узнав однажды, что «бенца» помял грузовик. Его пригласили чинить поломки, и он проявил себя находчивым мастером. Примерно в годовщину революции его приняли в гараж Совета, и он скоро успел прослыть незаменимым механиком.
С виду Шубников очень опростился. У него ещё оставалось кое-что от туалетов щёголя, но он носил рабочий комбинезон, сменил усы колечком на усы кисточкой, любил класть на стол промасленные руки и говорить, что, мол, нам к труду не привыкать.
Меркурий Авдеевич дивился бывшему своему зятю – как он легко обрёл подобающую условиям наружность. Пока Шубников надеялся, что Лиза вернётся к нему, он забегал к сыну с игрушками, исподтишка настраивая мальчика против Лизы. После развода он пренебрёг этой игрой и в душе был рад, что встретил революцию не обременённым узами семьи. Но к тестю он продолжал наведываться. Он чувствовал признательность за то, что, прощая Лизу в силу отеческой слабости, Мешков считал его более правым, чем свою дочь. И хотя Шубников не был единомышленником Меркурия Авдеевича, однако верил в него, как в безопасного собеседника, и только с ним говорил без оглядки. Они выступали друг перед другом в роли поучителей, но Мешков искал спасение в кротости, а Шубников не намеревался капитулировать перед действительностью, уверенный, что урок истории скоро кончится и люди будут поставлены на свои природные места.
– Вы, папаша, не дипломатичны, – говорил он, – не усваиваете каприза современной даты. Покуда они наверху, мы должны их одобрять. Обстоятельство преходящее. Пускай думают, что мы изумляемся ихней гениальности. А там увидим.
– Это, милый, за грехи наши наказание, – возражал Мешков. – Долготерпению господню настал конец. А ты говоришь – каприз даты! Что же, по-твоему, нынешней датой господь решил наказать, а завтрашней помилует? Нет, ты покайся, смирись, возложи крест на свои плечи, потрудись в поте лица за один кус хлеба насущного. Тогда всемилостивец, может, и сжалится.
– Потрудиться – не новость. Вы вот всю жизнь трудились, а толку что? Труд – это есть средство самозащиты, папаша. В самом труде, если вы хотите знать научную точку зрения, ума нет, в нём только печальная необходимость. Из неё никакой премудрости не выкроишь.
– Хочешь их перехитрить? Они, милый, хитрее, чем нам спервоначалу показалось.
– Чем они, папаша, хитрее? Не замечаю.
– Тем, что из-под тебя твою телегу выдернули, да тебя же в неё впрягли, и ты их возишь.
– Я их вожу до поры до времени.
– Это они тебя в хомуте держат до поры до времени, покуда ты с ног не сбился.
Перепалки эти иногда доходили до решительных размолвок, но Шубников снова являлся к тестю и опять подбивал на споры.
Перед удалением в скитскую жизнь Меркурий Авдеевич ещё раз излил себя Виктору Семёновичу и окончательно убедился, что новый зять – Анатолий Михайлович – много достойнее старого. Ознобишин, вместе с Мешковым, объяснял происходящее гневом божиим, а Шубников говорил, что, мол, дело отца небесного – вносить в нашу жизнь неустройство, а наше дело – заботиться о своей судьбе, насколько хватит смекалки.
– Никогда я, папаша, не поверю, что вам нравится господне наказание. А если не нравится и вы недовольны – какое же возможно примирение? Это все лицемерие.
– Ты, Виктор, хулитель, – сказал Мешков на прощанье. – И я теперь рад, что Лизавета отняла у тебя сына. Иначе ты развратил бы отрока безбожием. Смотри, береги свою голову.
– Уж если не уберегу, то отдам недешёвой ценой.
– А цену кто получит? Тебя-то ведь не будет?
– Посмотрим, кто будет…
Назначение ехать за шофёра в Хвалынск грянуло на Виктора Семёновича громом из ясного неба. Едва он узнал, чем вызвана поездка, как на «бенце» отказались работать аккумуляторы. «Бенца» он обожал, но не настолько, чтобы ради его сохранности подавлять мироновский мятеж.
В Саратове Шубникова слишком хорошо знали, и за пределами города ему угрожало гораздо меньше превратностей. Но это – в равных, так сказать, в мирных условиях. В сопоставлении же тыла и фронта дело круто менялось. В Саратове, на самый худой случай, могли припомнить Витеньке его капиталы, или его газетку, или его купеческие грешки, а шальные пули на фронте относились к биографиям безразлично в гражданскую или какую иную войну.
Зубинский – приятель Шубникова по ночным похождениям с интендантами – держался иного мнения о фронтовых перспективах.
– Ты не блажи, – ответил он Виктору Семёновичу на его перепуг. – Умные люди давно гасят свечи, прячут огарки по карманам. Игра перестаёт окупаться. Если белые нагрянут в Саратов – разговор короткий: на советской службе был? И готово. Культурному человеку ещё хуже: вы, скажут, понимали, что делали. А на фронте в критическую минуту – тут тебе и поле, и лес, и хуторок какой, и своя линия и неприятельская. Большой выбор.
– На линиях не в подкидные дураки перекидываются. Там стреляют.
– А тебе что? Не будь и ты дураком. Стреляй… на своём «мерседес-бенце», – ухмыльнулся Зубинский и, сняв с обшлага пушинку, кончил начальнически: – Короче говоря, машина должна быть в безукоризненном состоянии!
Виктор Семёнович понял, что попал, как мышь в таз, и нельзя ждать, чтобы кто-нибудь пособил выкарабкаться. Наоборот, под горячую руку начальство не посчитается ни с чем. Поэтому «бенца» Виктор Семёнович подал точно к назначенному часу, с усердием помогал увязывать багаж, а когда появился Извеков, козырнул ему, ничуть не уступая в изяществе Зубинскому.
Кирилл обошёл автомобиль кругом.
– Все исправно?
– Горючего полный бак и бидон. Запасных два ската. Слабое место – мотор. Изношенность порядочная. Но, как говорится, господь не выдаст…
У Виктора Семёновича выработалась за последний год блаженная улыбочка, выражавшая нечто среднее между простодушием рубахи-парня и умилением льстеца.
Кирилл взглянул на него пристально:
– Мы будем требовать с вас, а не с господа.
– Понятно. Я ведь только ради поговорки…
Зубинский предложил Извекову переднее место, но он сел позади рядом с добровольцем. Посмотрев на часы, он приказал ехать.
В пути на машине есть время многое заново понять, охватить успокоенным взором происходящее. Толчок к размышлениям дают прежде всего пространства.
За Саратовом они то унылы, то даже грозны своим однообразием. Едва миновали небогатые пригородные рощи насаждений – возрастом немногим больше полутора десятка лет, – как потянулись лысые холмы, разделённые оврагами, с нищими купами тополей и вётел около разбросанных на версты и версты селений. Надо было бы обсадить дороги берёзой, раскинуть по низинам тёмные дубовые леса вперемежку с мохнатой сосной – прикрыть охровую наготу земель питательной тенью бора. Как вольно вздохнули бы нивы, если бы извечные степные ветры вместо жгучей суши принесли бы на пашню и рассеяли боровые туманы! Как сверкнули бы поднявшиеся в буераках зеркала родников, как заиграли бы на заре росы, какой звон подняли бы речки! Это была мечта безвлажных пространств, расстилавшихся перед Кириллом. С детских лет он разделял тоску своего края, грезил о дубравах на этом нескончаемом плато. Теперь, припоминая из детства, какими он себе рисовал будущие леса, Кирилл удивился. Фантазия уносила его тогда в парки причудливых тропических растений, словно приподнятых над землёй и оберегающих её пышно соединёнными кронами аллей. Эти странные парки возникали в воображении скачком – оно отталкивалось от голых степей и попадало прямо в кружевное плетение лиан. Мечтателя не занимали переходы. Вдруг степи покрывались парками. Как парки сделались – неинтересно. Фантазия наслаждается спелым плодом, не заботясь – кто насадил и вырастил его. Сорви и вкушай, плод сладок и душист, хотя бы плод далёкого будущего, а печальные глины, поросшие полынью, отвращают от себя неискушённую мысль. Сейчас Кириллу казались удивительными похожие на каменноугольную флору тропические декорации, увлекавшие детский ум. Он занят был тем, что в детстве не существовало для воображения. Он думал о переходах – о том, что надо сделать для обогащения степей. Как напоить их? Какие деревья насадить по оврагам, какие на холмах? Где та порода, которая устоит от суховеев? Сколько ветряков, сколько водочерпалок соорудить в уезде, чтобы он из степного стал лесным? Как объединить деревни, села и повести их к преображению земли? Довольно ли десяти тысяч людей, чтобы создать уход за десятью миллионами деревьев? Много ли это, мало ли – десять миллионов? Через какое время лес перестанет требовать у человека влаги и сам станет её источником? Нет, это была не мечта о переустройстве края, и может быть, это нельзя назвать даже думами, а только решением задачи, расчётом, черновым вычислением. Мечта устройства будущего становилась делом устройства, мечтатель становился делателем. И всё-таки, всё-таки! – вдруг мелькали в уме Кирилла разросшиеся дубравы, и где-то очень, очень далеко за синевой лесов на один миг приподнимались над землёй гигантские тропические парки детства.