– Твоя правда, Прошка. Не москалей нужно бить – немцев! От них вся напасть!
– И немцев! И защитника их Федьку Емельянова!
– И Нащокина! Афоньку Нащокина! Он и сам как немец! И весь дом свой на немецкий лад держит!
Теперь говорили все разом, махали кулаками, пихались, а Томила сидел, согнувшись над чистым листом бумаги, пил брагу и ронял с губ на бумагу хмельные капли.
Донат, глядя в запотевшее окно, никак не мог понять, что творится в кабаке. Он совсем уже забыл о таинственности своего похода, как вдруг его схватили за плечи в четыре руки:
– Подглядываешь, воеводский пес!
И не успел Донат сообразить, как и что, – за спиной хрястнуло, охнуло, и он почувствовал: его не держат.
Оглянулся. Один лежит на снегу, другой валится. Тот, кто бил, огромный, черный, уже на заборе… И нет его.
Туда же, к забору, метнулся и Донат. И вовремя. Двор заполнился толпой вооруженных горожан. Это пришли на тайный сход люди всегородних старост Семена Меньшикова и Ивана Подреза.
Спрятавшись в тень под стеной, Донат никак не мог прийти в себя: кто же его спаситель? Кто его таинственный друг в этом чужом городе? Второй раз выручает из беды. И всегда приходит в тяжкое время, словно не спуская с Доната глаз.
Где же тут догадаться? Да ведь и подумать некогда.
Зашуршало на стене. Вниз, в снег, скользнула легкая фигурка.
– Пани?
– Донат!
Пани в мужской одежде. Но спрашивать он не смеет. Подает ей плащ, встряхнув от снега, и они быстро идут прочь-прочь от заговора, заговорщиков, длинных кинжалов, коротких на расправу.
Шли по городу крадучись, но очень спешили. Скоро Донат понял, что идут они опять в сторону от дома.
Куда?
Пани схватила Доната за руку, и они прижались к забору. На темной площади, среди темных домов, слюдяные окна которых едва золотились от слабого света одинокой свечи или лучины, стоял высокий, островерхий, как замок, нездешний дом. Многоокий, сияющий – уж никак не меньше сорока свечей горело в нем сразу.
Перед этим домом, на золотом снегу, человек двадцать пьяных стрельцов кобенились что есть мочи. Они скорее дразнили, чем угрожали, но ведь дразнили не Вантюху с Мантюхой, а дворянина, человека во Пскове видного, человека государственного – самого Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина.
– Пошли в обход! – шепнула Пани Донату.
Они бросились петлять переулками, очутились перед глухим забором, а в заборе том случилась тайная дверца. По условному сигналу дверца отворилась.
И вот стоит Донат, щуря глаза от непривычно яркого света, в просторной зале, где узорчатый пол, собранный из дорогих пород дерева, был копией потолка!
Слуги в ловких немецких и польских одеждах, бриты, мыты, холены. Не то что с хозяином – с ними заговорить страшно. Повернется к тебе – и будто носом глаза норовит тебе выклюнуть. Веки опущены, глаза из-под них не на тебя, а на собственный нос: высок ли, не поник ли по недосмотру?
Донату, человеку зарубежному, от этой русской заграницы нехорошо стало. Сробел.
Ордин-Нащокин долго ждать себя не заставил. Подошел к Пани вплотную, спросил одними губами по-польски:
– Почему вы здесь?
– Я была там… Они решили убить вас.
– Эти? – Ордин-Нащокин презрительно кивнул на окно.
– Нет, не эти. Но те, кто это решил, скоро будут.
– А для чего вы притащили мальчишку?
– Он смел, как настоящий воин, и предан мне, как паж…
– Гм…
– Я была бы счастлива, если бы вы обратили на него внимание. Он знает немецкий, шведский и, кажется, татарский…
– А польский?
– Польского не знает, я проверила.
Ордин-Нащокин покосился на Доната:
– Красивый парень.
– Да, он красив, наивен, у него хорошие манеры. Он умен, порядочен…
– Ба! Уж не влюблены ли вы?
– Я? В этого мальчика? Я? Пани?
Она повернулась к Донату и рассмеялась… Чуть деланно, но Донат не заметил этого. Он был красен и не знал, как ему теперь побледнеть.
Шагнул вперед.
– Довольно! – крикнул по-польски. – Довольно! Я никому не позволю смеяться надо мной!
И Пани побледнела, но тут же нашлась:
– Даже Даме?
– Позвольте мне уйти.
– Нет, уж позвольте не отпустить вас, – сказал Ордин-Нащокин и подошел к Донату, улыбаясь. – Значит, вы знаете польский так же хорошо, как русский, немецкий и шведский. Вы человек для нашего царства редкий и нужный.
– Я вырос за границей. Мой отец был купцом.
– Хотите служить у меня?
– Я служу русскому царю! Я верен…
– Я тоже служу государю, и я тоже верен ему до последнего своего вздоха.
– Но…
– Что «но»?
И тут в залу вбежал Ульян Фадеев:
– Афанасий Лаврентьевич, они идут сюда…
– Мы еще встретимся с тобой и поговорим, – сказал Ордин-Нащокин Донату. – Пани, берегите его… Я скоро дам о себе знать… Иди за мной! – кивнул Ульяну.
Зала опустела. Пани схватила Доната за руку и потащила к запасному выходу: улица ревела, как в осеннюю непогоду. Псковичи пришли расправиться с защитником «немцев».
В ту ночь Ордин-Нащокин спал в десяти верстах от Пскова, в маленькой своей деревушке.
Триста человек без галдежа, без озорства протиснулись сквозь калитку – ворот не распахивали! – и чинно, тихо встали перед окнами дома псковского архиепископа Макария.
Из этой большой толпы вытекло несколько ручейков, ручейки собрались в озерко, и это озерко – десятая часть толпы, тридцать человек, – перелилось на высокое крыльцо архиепископского дома, одолело его и встало в сенцах.
Макарий вышел к псковичам.
Едва в дверях показалась архиепископская, лилового бархата мантия, как все тридцать посланцев стали на колени, прося благословения.
Макарий благословил горожан.
– С чем вы пришли ко мне? – спросил.
Псковичи поднялись с колен, из толпы выступили всегородние старосты, люди богатые и благонамеренные, истые отцы города Пскова, Семен Меньшиков и Иван Подрез.
– Владыко, молим тебя, уговори воеводу окольничего Никифора Сергеевича, чтобы он не отдавал хлеба в Свейскую землю, пока от государя не придет ответ на челобитье псковичей.
Это сказал Семен Меньшиков, а Иван Подрез добавил:
– Владыко, нам, всегородним старостам, пока удалось отвести беду от города. Смилуйся, пошли за окольничим и порадей ради Пскова, умоляя воеводу исполнить народный глас.
Перед Макарием тридцать послушных, богобоязненных, напуганных псковичей. У крыльца толпа. Люди здесь тоже не из последних, тоже послушны и богобоязненны – богатенькие. А вот которые по городу мечутся, те удержу не знают. Терять им нечего, потому что нет у них ничего. И Макарий, кроткий пастырь неистовых псковичей, смиренно исполнил челобитье горожан: послал за воеводой.
Воевода явился тотчас.
Окруженный десятком телохранителей, на конях – от палат воеводы до палат архиепископа рукой подать – мчался Собакин на толпу. Расступилась толпа. Осадил Никифор Сергеевич коня у самого крыльца, сошел с седла лениво, покряхтывая, поднялся на крыльцо неторопко. Не глядя на челобитчиков, будто их не было в сенцах, подошел к Макарию принять благословение, а уж потом только повернулся к Меньшикову и Подрезу, уставясь на них с удивлением: а вы, мол, тут зачем?
Запинаясь, Иван Подрез выложил воеводе просьбу псковичей – не отдавать хлеб в Свейскую землю до ответа из Москвы на челобитье.
– Я должен исполнить государев указ так, как мне велено, – ответил Собакин, глядя перед собой. – А велено мне отдать хлеб шведам без промедления. Челобитчиков ваших я не принял и не приму. Посылайте их к государю мимо меня.
Воевода смолк и воззрился на принарядившихся ради важного дела горожан: что ж, мол, вы стоите, как бараны, разговор окончен. Но челобитчики с места не трогались. Тогда по лицу воеводы поползла удивленная улыбка: брови вверх, нос вверх, уголки губ вверх. Ползла-ползла улыбка да сломалась, на носу аж хрящик побелел.
– А чего это вы в государственные дела суетесь? – крикнул. – Вашего ли ума дело? Зачем толпою ввалились на двор архиепископа? Защиты от воеводы искать? По-вашему, лишь бы Псков жил безбедно, а Русь – Бог с ней. Пропадай! Голодай! Мы за всех не ответчики. Так, что ли?
Воевода орал на сытых псковичей, а к Макарию-то и вправду одни сытые явились.
– Господин наш… – заикнулся Семен Меньшиков.
Воевода ногой топнул:
– Кликуны!
Потемнели псковичи лицами. Весь страх соскочил. «Кликуны».
Кликунов в Смутное время на воротах вешали. И сказал тут Максим Яга:
– Ты, Никифор Сергеевич, ругаешь нас, что нос суем не в наше дело… Мы бы не совали, если бы ты все делал так, как государь указал.
– Что?!
– Не кричи, Никифор Сергеевич! Скажи лучше, зачем пускаешь немцев в город на пиры к Федору Емельянову? В крепости иноземцам быть не велено.
– Ну так что ж, что пускаю? Пускаю! Не запираюсь. А велел я купца Армана пустить к Емельянову потому, что Федор болен, из двора не выходит. Федором у немцев заторговано на государя знаете сколько золотых?