— Я бы мог передать вам книгу и через окно, — сказал он, заглядывая в раскрытый на столе томик, рядом с которым лежал английский словарь. — Чем это вы так зачитались?
Георгиев загадочно улыбнулся.
— Уайльд, молодой человек, Оскар Уайльд.[25] Садись, пожалуйста.
— Что это — стихи?
— Поэмы, да еще какие! Неописуемое богатство образов и мыслей. — Георгиев с восхищением похлопал по книге.
Кондарев иронически усмехнулся. Сейчас и этот начнет толковать про Европу! Дернула его нелегкая зайти!
— Я читал недавно его «Балладу Редингской тюрьмы», но она не произвела на меня впечатления. Македонские тюрьмы за линией фронта были куда страшнее. Никак не думал, что вы увлекаетесь такими отжившими книгами. Сидите дома, копите знания и не принимаете никакого участия в общественной жизни.
Георгиев раздраженно отмахнулся, словно от мухи — Удариться в политиканство? Меня воротит от нашей доморощенной общественности… Не надо, не будем говорить об этом! А о книге ты судишь неверно, потому что не знаешь… Даже с твоей коммунистической точки зрения в ней есть немало интересного.
Он перелистал несколько страниц, возвращаясь к прочитанному, и стал вслух переводить:
Наш островок — империя на глиняных йогах,
Уже не дороги ей гордость, благородства
Похитил наши лавры враг, и не звенит тот голос.
Что воспевал свободу!
А ты, моя душа, свободна! Беги отсюда!
Тебе не место в берлоге торгашей.
Где продают и доброту и мудрость.[26]
Георгиев поднял палец и, торжественно повысив голос, продолжал:
А чернь поднялась с мрачным озлобленьем
На светлое наследие веков!
Как тяжко видеть это. Поверив в чудеса искусства и культуры.
Не буду я ни с богом, ни с его врагами!
Кондарев с сожалением смотрел на него. Впавший в детство старик замкнулся в своем доме и тешит душу литературными сладостями. Какую премудрость нашел он в этих стихах?
— Когда-то вы преподносили нам такой же эстетический бред в виде поэзии Пенчо Славейкова,[27] хотя не такой унылый и реакционный, — сказал он. — Если ни с богом, ни с его врагами, то с кем же тогда ваш Оскар Уайльд? Верно говорит околийский начальник Хатипов, что буржуазная интеллигенция похожа на тухлое яйцо — ни цыпленка из нее, ни яичницы. Полчаса назад доктор Янакиев тоже толковал мне о Европе и уговаривал изучать какой-нибудь европейский язык.
Георгиев насупился.
— Разве это плохо? Что вы можете прочитать на болгарском? Уродливые переводы, надерганные отрывки; оттого и болтаете все что в голову придет… Заносчивые, возомнившие невесть что о себе люди — вот кто вы. Сейчас вы пытаетесь на все смотреть с политической точки зрения, а сами толком не знаете, что такое политика, и далеки вы от нее, далеки… Мир ныне, молодой человек, полон ужаса, и более умным людям остается лишь молчать и таиться в божественном храме красоты, как выразился Уайльд.
— А если чернь выволочет вас оттуда? Ведь в этом божественном городе скрываются гибнущие классы.
— Этот божественный город — венец истории, молодой человек. Не будь его, люди не придумали бы и пуговицы. Каждое суждение о добре и зле обусловлено представлением о красоте; она и создала эти понятия!
Рассерженный Георгиев снял пенсне и положил его на книгу.
— Старые мысли, господин Георгиев, еще довоенные, с поры нашего хождения по мукам, когда нас пытались увлечь эстетическими идеалами. До сих пор мы еще не очистились от этой отравы.
Старый учитель вскочил со стула.
— Отрава, говорите? Каковы же ваши новые идеалы? Освобождение пролетариата, новый строй, прогресс. Эти идеалы — преходящий миг в неизмеримом движении жизни, а красота — нечто постоянное, без чего нельзя жить. То, что мы называем прогрессом, развитием, историей, заведет нас черт знает куда. Это абстракция, которую нам никогда не объяснить, особенно если отрицать моральные критерии… Я прекрасно понимаю, в чем дело!
— А я спрашиваю, что стало бы с нами, если б не было социализма и рабочего движения? Куда бы завели нас поклонники Метерлинка, Уайльда и Пенчо Славейкова? Окопы научили нас, что делать и где искать корни зла.
Георгиев надул щеки, комично пожевал губами и нахмурился.
— Война, окопы, ваши разочарования? Неужели люди познали войну лишь вчера? Как вы не понимаете, что в своем отчаянье отвергаете испытанные пути! — воскликнул он, расхаживая в волнении по комнате. — Неужели я учил вас чему-то плохому? Неужели красота и величие духа были когда-нибудь причиной ваших заблуждений? Нет, безверие, малодушие, недостаточное общественное воспитание, ваше мальчишеское нетерпение и верхоглядство — вот что сбило нас с пути… Война?! Да будь она проклята, она вас развратила, заставила подменить справедливость насилием, считать убийство чуть ли не благородным поступком! Ах, господи боже ты мой! — Георгиев остановился, вскинув руки кверху. — Утром приходил ко мне этот шалопай Анастасий. Говорит, что задумал издавать анархистский журнал, а чтобы раздобыть денег, решил прибегнуть к экспроприации. Спрашиваю его: а если тот, кого ты собрался ограбить, будет сопротивляться, ты его убьешь? И представь себе, заявляет, что для него такого вопроса не существует. Вот до чего мы докатились! Тупик?! По-вашему, в тупик вас загнала вера в красоту и человеческое достоинство, а теперь, когда вы готовы за деньги убивать, тупика уже нет. Вот, оказывается, как вы вышли на свой истинный путь!
— Вы выносите за скобку разнородные вещи, — заметил Кондарев, но Георгиев даже не расслышал его.
— Мы — сыны отсталого народа, у которого не было времени задуматься о себе. Которому дали готовые, выработанные веками общественные формы и свободы! Вы добились свободы, некой абсолютной свободы, в которой общественные идеалы сочетались бы с порывами вашего я, — продолжал он, размахивая руками и шагая по комнате. — Но что получилось? Сумбур и отчаяние. С одной стороны — идеалы, романтика, с другой — злоба. Постой, я покажу тебе образчик поэзии, который я получил вчера. — Он подбежал к столу, вынул из ящика испачканную рукопись и, водя пальцем по строчкам, стал торопливо читать: — «Серая толпа прокаженных и изверившихся последовала за ним. Они встали на путь разрушения, и эхо катило пред бурей их клич: «Да здравствует всенародный бунт! Хлеба и свободы!» Была безлунная ночь. Он громко говорил им: «Пришел час разгрома, когда вы сторицей заплатите за свои мерзкие дела. Там, вдали, мерцает всевечный маяк, который показывает путь в будущее. Там светит искра всемирного огня! Бунт, бунт… Нас много шло по светлому пути свободы и смерти, и все мы умерли за жизнь; мы, никому не милые, не близкие, безвестные миру скитальцы!»
Голос учителя задрожал, он в сердцах хлопнул рукописью по столу.
— Что вы делаете, дети, что делаете? С чего называете себя немилыми, никому не нужными, безвестными, чего вам не хватает, почему всем чуждые? Разве нет у вас любящих матерей, нет у вас любимых девушек? Господи боже, что творится с вами? Автор этих исступлений бросил гимназию, ибо возомнил, что аморально пользовался трудом родителей, и пустился бродяжничать. Не понимаю я вас, не понимаю! — Повернувшись спиной к Кондареву, учитель шумно высморкался.
Кондарев сделал вид, что осматривает комнату.
Над миндером висела литография картины Беклина[28] «Игра волн». В глубине до самого потолка громоздились высокие застекленные книжные шкафы, похожие на библиотечные, в которых тесно жались друг к другу книги в черных переплетах. За стеклом одной дверцы была вложена открытка с портретом Ады Негри.[29] На полочке лежала жестяная корзиночка с красным пасхальным яичком. Воздух был пропитан сладковатым запахом табака.
В этой комнате Георгиев принимал друзей и гостей, хотя комнаты на верхнем этаже были лучше. Чинно прибранные, погруженные в полумрак и дремотную тишину, они, казалось, хранили в своих стенах минувшие довоенные времена.
Закурив и протянув дрожащими руками сигареты Кондареву, учитель снова оживился и зашлепал стоптанными туфлями по ветхому ковру.
— Проклятье нависло над этой страной с ее продажными правителями. Подлизы и глупцы, как их называл Пенчо Славейков, из тупости и невежества продают счастье своих детей! Правы те, кто хочет их судить. Пусть народ разорвет их в клочки! Они повинны во всех его поражениях.
В голове Кондарева назойливо вертелась мысль: «Мелкая буржуазия идет к нам не столько из корысти, сколько из чувства справедливости… Таких много в нашем движении. И я когда-то был таким… Но разве можно полагаться на такие чувства?»
— А вы не испугаетесь, если увидите, как народ рвет их в клочки? — спросил он.