Кондарев даже не прислушивался к их разговору, настолько захватила его нарастающая неприязнь к врачу. Вдруг он заметил, что Янакиев пристально смотрит на него.
— Вы что-то сказали? — спросил он.
Врач, проверив пульс, засовывал золотые часы в карман жилетки.
— Спрашиваю, как дела с союзом. Продвигаются?
— Какой союз, доктор?
— Ваш союз с дружбашами.[18]
— Ничего такого нет.
— Ба, I' union fait la force,[19] говорят французы. Хотя формально вы союза не заключили, фактически он существует. — Янакиев улыбнулся, слегка вывернутые в уголках губы растянулись.
— Вы, очевидно, подразумеваете единый фронт. К сожалению, подлинного единого фронта нет, хотя в низах, в массах, его легко организовать. Но я удивлен, что вы интересуетесь этим.
Кондарев оживился, он был уже готов простить доктору высокомерие. Но Янакиев вдруг повернулся к нему спиной.
— Массы! Пустой звук, молодой человек. У нас есть крестьяне, остальное — ерунда. Миру давно известны эти идеи. Читали ли вы Жана Мелье,[20] французского священника? Он сказал: «Unissez-vous done, peuples!»[21] — еще в 1760 году, а ваш Карл Маркс сотворил из этого: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Жизнь меняется лишь по форме, а не по содержанию. Читайте больше, юноша, изучите какой-нибудь европейский язык, если хотите быть культурным и образованным человеком.
— Если массы — ерунда, то почему вас заботит какой-то союз?
Врач склонился над больной и вынул термометр.
— Раздень ее, — сказал он Сийке.
Больная стыдливо взглянула на сына. Разгневанный Кондарев вышел из комнаты. Зачем он ввязался в спор с этим местным медицинским светилом? Изучите какой — нибудь европейский язык! Европа! Каждый буржуа тычет в глаза Европой. Больной Европой, пришедшей в упадок… Но почему, черт возьми, ему так важно мнение этого старого холостяка?
В глубине дворика, возле сарая, подручный сапожника сосредоточенно раздувал волшебно красивый мыльный пузырь, на поверхности которого солнечные лучи играли золотисто-зелеными, фиолетовыми и медно-красными разводами. Слышались мерные, как кашель, удары молотка сапожника.
Кондарев шагал по двору, засунув руки в карманы… Мать простудилась на речке, где стирала домотканые одеяла. Если она умрет, Сийке придется туго. Как ни странно, он не был наделен родственными чувствами. Кондарев сам удивлялся, почему не было у него сыновней любви ни к этой доброй женщине, которая родила и выучила его, ни к покойному отцу. Лишь за сестру у него болела душа. Но когда она выйдет замуж, то и эта забота отпадет. «Почему я с таким изъяном, будто каменный какой-то? — думал он. — Видно, много злобы во мне накопилось. Да и как не накопиться, если все усилия духовно вырасти напрасны — настолько измотала меня война и жизнь». Кондарев попытался вообразить, каким он выглядит в глазах доктора Янакиева. Конечно, невеждой. Невежда в серо-зеленой одежке из полосатого домашнего полотна, вытканного руками матери. Нелепые, с оттопыренными манжетами мешковатые брюки, которые он на ночь расстилает под матрацем, чтобы не гладить, куцый пиджак, измятый и неказистый, галстук веревочкой, скверно сшитая рубашка и вдобавок ко всему татарское лицо — скуластое, с массивным подбородком и черными, закрученными кверху усами. Деревенский учитель, неуклюжий, широкогрудый, с кривоватыми ногами. Таков он — личность, не вызывающая восхищения даже в собственных глазах. Незаметно для себя он оказался перед дверью сарая. Сапожник приколачивал подметку на стоптанный порыжевший башмак. Рядом на табуретке стояла миска с фасолевой похлебкой и ломоть хлеба. Стены сарая были облеплены афишами и старыми номерами «Балканского попугая».[22] Напротив висел портрет Либкнехта, а под ним — запыленная тамбура.[23] Большая серебристая паутина в углу вздрагивала при каждом ударе молотка.
Сапожник сочувственно заглянул в глаза Кондареву.
— Как матушка твоя?
— Плохо, бай Спиридон. Посмотрим, что скажет доктор.
— И зачем ходила на речку? Помешались на этой чистоте. Угости сигаретой.
Кондарев протянул ему коробку. Разговор с сапожником ненадолго отвлек его.
Спиридон жадно затягивался, выпуская через свой сократовский нос густые струи сизого дыма.
— Придешь сегодня на собрание?
— Еще бы! Ведь я выступаю с докладом. Ты говорил со своим соседом Тинко? Анархисты придут?
— Все до одного. Анастасий их организовал.
— Ладно.
Кондарев все поглядывал на дом, ожидая, что его позовут и доктор скажет о результатах осмотра. Но доктор, выйдя в сопровождении Сийки, направился к улице. Кондарев подбежал к нему.
— Что с ней, доктор? Воспаление легких? Почему меня не позвали?
— Я все сказал вашей сестре. Воспаление легких, но пока опасности нет. Сердце здоровое, как у волка. Немедленно возьмите лекарства. К вечеру я опять зайду. — И врач, не прощаясь, зашагал к залитой солнцем площади.
Кондарев с завистью глядел на его высокую, статную фигуру. Неужели этот самоуверенный тип догадался, что сын не очень дорожит матерью?
Сийка разглядывала рецепт. Больная, изнуренная осмотром, лежала тихо, без движения.
— Заплатила ему? — спросил Кондарев.
— Он не взял. Сунула деньги в руку, а он не взял, — сказала Сийка.
Кондарев вскипел.
— Надо было сунуть в карман! Мы не нуждаемся в благодеяниях.
Бледный от злости, он поднялся по скрипучей лесенке и уединился в своей комнатке. «Учи, говорит, иностранный язык, и станешь культурным и образованным!» Тоже мне доброжелатель! Каждый буржуа тешит себя гуманностью и благотворительностью. Ну, и что из того? Надо терпеть классовые добродетели таких господ.
На покрытом зеленым картоном столике лежала тетрадка с конспектом доклада, который он собирался прочитать вечером в партийном клубе, брошюры в черных обложках и капсюль от снаряда. Пол был завален кипами газет и обтрепанных книг, на стене приколот кнопками портрет Ленина. Комната с почернелым потолком и непомерно большой печкой напоминала монашескую келью.
На верхнем конце круглой, мощенной крупным булыжником улочки, ведущей в Кале, снова заиграли скрипки. Это приехавшие из деревень ученики, снимавшие такие же комнатушки, как у него, упражнялись в игре по нотам; они резко и дробно, как на гудулке,[24] пиликали рученицы и хоро. Из сарая доносился стук молотка Спиридона, а напротив, у портного, лязгали ножницы и с хрустом резали толстое домотканое сукно. По утрам на мостовую обрушивался топот ног этих деревенских гимназистов, которые сейчас терзали скрипки в своих пропахших луком и грязным бельем комнатках. Вместе с ними спускались с Кале мелкие чиновники и рабочие, и шумный говор волнами скатывался к городской площади, где подручные хлебопеков уже кололи дрова.
Кондарев перелистал тетрадку, сунул ее в карман и, взяв книгу в переплете, вышел из дому.
Жестяные крыши некоторых построек в Кале ослепительно сверкали на солнце, украшая бедняцкий квартал мишурным блеском. На балконах развевалось белье, свисали связки пряжи, пламенела в горшках герань. Кто-то играл на кларнете. Веселые, чистые звуки, повторяемые эхом, призывно носились над городом.
9
Не дойдя до площади, Кондарев остановился перед двухэтажным домом. Ветер шевелил листву вьющихся виноградных лоз, и тени, казалось, омывали белые стены. В комнате, за столом у самого окна, пожилой мужчина с небольшой седой бородкой читал книгу. Над пенсне в тонкой золотой оправе черными крыльями нависали густые брови. Узкие, покатые плечи забавно вздрагивали под белой рубашкой.
— Господин Георгиев! — крикнул Кондарев, помахав рукой перед окном, но тот не обратил на него внимания. Тогда Кондарев постучал книжкой по стеклу.
Георгиев пошевелил губами и кивнул на дверь. Кондарев понял, что хозяин приглашает; миновав маленькую прихожую, он оказался в комнате.
— Я бы мог передать вам книгу и через окно, — сказал он, заглядывая в раскрытый на столе томик, рядом с которым лежал английский словарь. — Чем это вы так зачитались?
Георгиев загадочно улыбнулся.
— Уайльд, молодой человек, Оскар Уайльд.[25] Садись, пожалуйста.
— Что это — стихи?
— Поэмы, да еще какие! Неописуемое богатство образов и мыслей. — Георгиев с восхищением похлопал по книге.
Кондарев иронически усмехнулся. Сейчас и этот начнет толковать про Европу! Дернула его нелегкая зайти!
— Я читал недавно его «Балладу Редингской тюрьмы», но она не произвела на меня впечатления. Македонские тюрьмы за линией фронта были куда страшнее. Никак не думал, что вы увлекаетесь такими отжившими книгами. Сидите дома, копите знания и не принимаете никакого участия в общественной жизни.