6. Тут при въезде навстречу – гонец. Он рвал шапку на скаку, шептал Морозову слово. Тот нахмурился. «Народ, государь, смутен, кричит непотребное. Вели, свет, рейтаров кликнуть, как бы какого дурна не стало». – «Бог милостив, – сказал государь, – а я русского народу не страшуся». И приказал ехать ко Кремлю, как ехали. Морозов тогда Плещеева подозвал: «Ты бы, Левонтий, от греха схоронился, тебя, слышь, кричат». Плещеев засмеялся: «Знаю-де я крикунов этих! Андрюшки Лазарева солдаты, поди, межедворники, мохряки!» Вот скоро в многолюдство въехали. До этого шумел, гамел народ, и вдруг тишина сделалась. Чудно́! Бывало, шапки вверх кидают, встречая государя, «здрав буди!» – кричат, а тут чисто онемели. Помстилось государю: синее небо почернело, грозные сошлись тучи, приникло все окрест – птица не засвистит, листок не ворохнется, морно, тяжко, мертвизна что перед бурей; вот полыхнет мола́шка, вот разверзнутся небеса, и гром, и вихорь забушуют над грешной землей…
7. Тогда Федька Сурин схватил царского коня за узду.
8. Он, Федька, сказал: «Мы тебе, государь, служить ради, да дюже нас бояре заели. Пожалуй, падежа, отставь Плещеева Левошку да Назарку Чистого! От них всему миру теснота». После чего весь народ стал шуметь, что-де воры они, Назарка с Левонтьем, – где накидывают, а где скидывают: накидывают на соль да на дым, а скидывают, ироды, с жалованья. Ратникам-де по пяти рублев сулили, а дали, шильники, по целковому; да и поборами многими замучили – и мостовыми, и воротними; все дай да дай, со всего взято, с одних лаптей лишь не бирано. «А всему-де голова – боярин ближний Морозов Бориска, он куда хочет, туда и гнет, а ты, государь, млад, глупенек, не зришь ничего!» Такой крик пошел по народу, что буря: на Фроловской куранты заиграли – и не слышно. Галок распугали с башен, со звонниц – и те галдят безмолвно. Оробел государь. Морозов же Бориска, старый лис, шепнул ему на ушко. И тот махнул рукавичкой, чтоб замолчали. «Господа московские люди! – сказал. – Про что вы жалитесь, мы ничего не сведомы, нам от того великая скорбь. И мы воров велим казнить, а на их место поставим людей добрых. Идите же себе с богом по домам, не сумлевайтеся». Тогда народ стал шапки кидать, кричать славу. Федька Сурин узду отпустил, и государь поехал во дворец. На том бы и кончилось, кабы не Плещеев с товарищами. Они зачали бранить крикунов, конем стоптали мужичонку убогого, нагайками замахали. Плещеев же Федьку заприметил, давай его плетью охаживать. Тот, не будь дурень, ухватил камень с дороги да в боярина, ан не попал сгоряча-то. Дружки плещеевские подскочили к Федьке, сбили с ног малого. Крикнул Федька: «Убивают, православные!» И, обливаясь кровью, упал. Царица небесная, что ж тут поднялось!
9. Осатанел народ. Плещеевские ахнуть не успели – их уже с седел рвут; самого Левонтия колом оглушили, кинули под ноги, топчут. Морозов того себе ждать не стал, хлестнул коня, давай бог ноги. Ему вослед закричали: «Держи, держи толстомясого!» Сказать легко: держи! – а как удержишь? Под боярином соловый, копь не конь, зверь лютый, народу тьму посшибал, вот уже и ворота, уйдет ведь! Прямо на наших, на воронежских скачет. Они не сробели. Герасим, изловчась, хвать его за полу – и свет померк в глазах. Опамятовался малый, видит, множество ног всяких – кои в сапоги обутые, кои в лаптишках, кои босиком, бегут, пылят. Киселев его спрашивает: «Живой, Гарася? Эк он тебя резанул-то!» Встал казак – что такое? Одним глазом видит, другим – нет: так его славно боярин плетью попотчевал. Еще чует – чего-то в руках держит. Глянул – вот тебе! – парчи золотой клок с аршин, а то и больше, – пола от морозовского кафтана! «Вот спасибо, боярин, – сказал Герасим, – сроду по морде не бивали, отмстил-таки ты меня… Теперчи я не то у тебя – у всего боярства должник. Ну, Киселев, пойдем, видно, долги платить!» С этими словами отер он золотой тряпицей кровь с лица, и побежали земляки за народом.
10. Было ж в тот день на Москве! Она, матушка, такого, чаем, со смуты не видывала: многие тогда кровью умылися. Думного дьяка Назария Чистого из-за стола выволокли, растерзали миром, не успел и пирог дожевать. Так же и домочадцев его всех порешили, имение порушили – был богатый двор, стало голое место. После того кинулись громить Морозова. Не нашли Бориса-то, он, сказывали после, во дворце схоронился. Имение же его разорили, боярыня от страха языка лишилась: болбочет чего-то, болезная, а не уразуметь, сдуру болбочет. Не тронули ее.
11. Так, душу отведя на боярских дворах, затем новое удумали: приказы громить. В Земский побежали, в Стрелецкий, в Разбойный и другие; дьяков, сторожей повыбивали из палат, сундуки с бумагами порубили; под конец того какой-то умник догадался – чернилами дьяков мазать. Вымазали – и побежали дьяки по улицам, чисто арапы, черны, страшны, да ведь рады до смерти, что не побили. К тому часу кабаки разбили, пошло пьянство, У Киселева куда и робость, кричит: «Жги, ребята, бумаги! От них вся беда наша!» Живым делом сволокли в кучу листы, запалили костер. Огонь выше домов прянул, а на дворе сушь, жара. И как-то на грех строение занялося, ветерком потянуло, перекинуло на другое, там на третье… Пошло по Москве пылать. Уже и смерилось, ночь пала, а от пожаров светлехонько. Опомнились тут, по домам разошлись.
12. И наши ко двору на Воронеж побежали. Отойдя верст с десять, сели отдохнуть у дороги в лесочке. Ночь темная выдалась, душная, воровская. С рязанской земли шла туча, кидала в черное небо молонью, грозила. Позади, над Москвой, зарево реяло. Сели ребята, разулись, поправили портянки; и пробрал их голод, вспомнили, что с утра ведь маковой росинки во рту не бывало. Хватились сумы с харчами – ан нету: уронили, видно, как по боярским дворам толкались. Чудное дело: харчи пропали, а клок золотный от боярского платья – в руках! Киселев посмеялся тогда: «Ровно дите малое, за игрушку ухватился! Кинь ты его к богу, на что он тебе?» Герасим сказал: «Хочу на Воронеже показать, чтоб видели». – «Ох, гляди, – сказал Киселев, – как бы тебе от того беды не стало». Герасим сказал: «Беда, может, и станет, да только не мне. А на Воронеже все по-московскому сделается. Мы теперь ученые, знаем, за кое место хватать». После того нашли они в лесу берложку под еловыми кореньями, да и схоронились ночевать. И тут полил дождь, и гром гремел, и молонья била. Они же, сказав «господи помилуй», прижались друг к дружке в мурье, да и поснули себе, яко праведники. Ничего с ними тут не было. А утром далее побрели и так шли от села к селу, от деревни к деревне, рассказывая мужикам про московскую заваруху. Им кои верили, а кои сумлевались. Тогда Герасим парчу показывал. Удивлялись, конечно, мужики: «Вот на! Стало, и бояр побить мочно! Мы, признаться, даве слухом пользовались, будто-де указ такой вышел, да как-то не верилось, сумлевалися». Герасим говорил: «Бейте, не сумлевайтесь».
13. На пятый день показался в виду славный город Елец. Как раз троица пришлась, на торгу народу – битма. Прознали, что из Москвы наши идут, стали пытать – что на Москве было: до Ельца слухи пали про то. Ребята ельчанам поведали. Герасим от боярского кафтана парчу показал. Опять про указ зачали болтать – есть ли такой? Герасим сказал: «Брехать не хочу, не знаю, навряд ли. Да что за хитрость по указу бить, вот без указа – так любо!» Поговорили, посмеялись, да и пошли дальше. Только с торгу выбрались – наскочили на Герасима пристава, человек с шесть, все пьяные. «Ты что на торгу казал?» – «Ничего, мол, так, меж собой говорили». – «Нет, ты народ бунтовать подбивал!» Давай ему руки ломать. Как от шестерых отобьешься? Да ведь жеребцы стоялые, а Герасим в Москве отощал-таки. Киселева же и след простыл – утек, видя такое дело.
14. Привели Герасима на съезжую, давай бить. Он им кричит: «За что, ироды, бьете?» А они от того еще злей, дьяволы. Избили, кинули в подземелье. Лежит казак на соломке, мысли разошлись: что же это? Пошел правду искать, ан вместо того – из тюрьмы не вылазит, да и бока битые. Вспомнил он тут как тесть-покойник говаривал: боярская-де правда в красных сапожках по городу ходит, а мужицкая в лапоточках под замком сидит. Нескладно так-то, да ведь по его выходит. Тут с чего-то стало Герасиму колко лежать, это парча за пазухой корябает. И весело сделалось: побили-таки на Москве боярскую правду! А коль на Москве побили, так чего ж на Воронеже не побить? Да вот степы каменны, запоры крепки, оконце малое – высоко, решетчато. За оконцем-то и Воронеж недалече… До двора лишь домочи[18] бы, а как уйдешь? Меж тем на елецкую землю ночь пала, сон с дремой пошли по домам и съезжую избу не минули. Заснул Герасим, и мнится ему – словно бы меркоть[19], мжичка[20], и Настя, что ли, поет в тумане… Не то она, не то нет, а похоже, как прежде певала, голубочка: негромко, жалобно, аж слеза прошибает. «Настя! Настя!» – закричал Герасим да и проснулся. В оконце рассвет брезжит, солома гнилая, по склизким стенам мокрички ползают. Пропало, сгинуло лепое виденье… А песня звенит издалека, звенит, жалится, выговаривает: «Ох, то не в поле травушка колышется, то мое сердечушко ноет, болит…» Настя такую ж певала – не чудо ль? Ужели все еще сонное виденье? И к чему оно? Не ведает – к радости, не ведает – к печали, но сладко таково!