– Не отдам я дочь за твоего парня, – ответил Окы Иордаке Диману. – Выдам за городского, чтобы не гнула в зной спину на жатве. Я теперь хозяин корчмы. Высоко взлетел, вам не ровня. Никто из моих детей не будет больше в земле ковыряться. С этим покончено. Род Окы в гору пошел, в гору, в гору…
– С горы бывает и спуск, – возразил, обозлившись, Иордаке Диман. – Смотри, Тома, не оступись, покатишься – до самого низу не остановишься. Пока не сорвался, трудно представить себе, а уж как сорвешься – костей не соберешь… Видали мы зазнаек и почище тебя…
– С какой стати мне срываться? Денег у меня – куры не клюют…
– Оно, может, и так… Но ты уж попивать начал, Тома… Пьянство до добра не доводит. А ты с самого утра за рюмку.
У Томы Окы нрав крутой, чуть что – и вспылил. Как заорет он на Димана:
– Чем свою дочь за твоего кривого отдавать, я лучше за Малыша отдам!
– А ну как ее и Малыш не возьмет?
На том дело и кончилось. Расстались врагами на всю жизнь.
Иногда по вечерам в селе слышны крики. Это Тома Окы бьет жену. Налижется с клиентами цуйки, захмелеет и начинает к жене придираться. Какая ни то причина всегда отыщется. Жена убегает, ночует вместе с собаками в хлеву, зарывшись в солому. От жизни такой простудилась, схватила чахотку. А теперь уже и старшие дочери тоже в кулачок покашливают. Только коротышка еще держится. «Начнется кашель и у нее, вот увидишь», – заверяет меня мой брат Ион, попытавшийся как-то поцеловать младшую дочь корчмаря, самую капризную из всех.
Сладко спит Дица. Во сне она легонько посвистывает сквозь зубы, как змея! Тетушка Уцупэр бухает, как выпь, – бу-у, бу-у, бу-у! Наши спят беззвучно, тихо, слышится лишь ровное, легкое дыхание…
Однажды вечером, давным-давно, заехал к нам крестьянин-горец на телеге, груженной глиняной посудой. Горшечники каждую осень спускаются в долину с полными возами глиняной посуды. Отдают товар за зерно. Хочешь приобрести пару-другую мисок – выбирай и насыпай доверху кукурузой. Горшечник пересыплет зерно в свой мешок, а ты забирай миски. Понравится кувшин с носиком или с белыми глазурованными цветами на широкой части и с утолщенной закраиной – чтоб вода оставалась ледяной даже в летнюю жару, – придется поторговаться. Горшечники – последние бедняки, бедней нас, худые, с изможденными лицами, кожа да кости, даже штаны на них не держатся, сваливаются. За столом выказывают страшную прожорливость, миску всегда вылижут, после них даже муравью нечем поживиться. Горшечника, – остановившегося у нас, звали Виченц Буйу. Выпряг он и привязал к телеге своих лошадей – таких кляч, что хоть сейчас на живодерню, – задал им сена, а сам пошел в дом, где мама поставила угощенье. Был с ним еще парнишка. Дома, но его словам, осталось с женой еще пятеро – и сынов и дочерей. У горшечника большой зоб, ни дать ни взять две волынки под подбородком. Когда он говорил, эти волынки, словно красные выросты у индюка, раздувались, опадали и булькали, будто вода. У парнишки, приехавшего с ним, тоже был зоб. Виченц Буйу рассказал, что в той местности, где они живут, у всех жителей зоб под подбородком. «У моей жены, – хвастался горшечник, – зоб – прямо загляденье, в два раза больше моего! И у детей моих тоже, слава богу, есть зоб, только у младшенького нет, он у нас вроде как меченый. Дети обычно раньше нашего засыпают. Во сне их зобы свистят – любо-дорого послушать, не слышно только младшего. Жена от страха похолодеет, положит ему на сердце руку – проверяет, не помер ли часом. Боимся, не помер бы во сне. Теперь вроде бы свыклись, но от страха – а ну как помер? – все никак не избавимся. Тихо спит, будто и не живой вовсе. Вот что значит – зоба нет… Тут у вас просто рай. А у нас в горах – голая земля, камень, нищета да налоги. В лесу листка не сорви, ни хворостинки для костра, ни травинки для скотины взять не моги. Все стерегут помещичьи слуги с ружьями. Тяжко жить, ох, тяжко. Счастье еще, что жизнь проходит быстро». Горшечник смолк. Но в зобу у него еще некоторое время клокотало что-то, будто просились наружу недоговоренные слова обиды. Горшечник с сыном устроились на ночлег под шелковицей, улеглись, тесно прижавшись друг к дружке. Сверху прикрылись какой-то дерюгой. И только сон одолел их, запели зобы. Мы послушали-послушали, а потом сами пошли спать…
Так за кого же корчмарь Тома грозился выдать свою дочь? За Малыша? Здорово же он, наверно, разъярился, коли у него с языка такие слова сорвались. Дело в том, что сын богача Димана, Иордаке, вовсе не кривой. Правда, взгляд какой-то тусклый, но только и всего. Зрение у него в порядке. Все село смеялось, узнав об угрозе корчмаря. А Малыш громче всех. Присев на корточки у обочины и зажав между коленями палку, он заявил:
– Так вот, даже если бы они ко мне сами с Дженой набивались, в жены я бы ее не взял…
Подивились крестьяне, хотя самую малость. А Гэйне все-таки спросил:
– А почему бы тебе и не окрутиться с дочерью корчмаря, Малыш? Может, собой не очень для тебя хороша? Или бедна для этакого барина?
– То-то и оно. Мне такой раскрасавицы, чтоб ерундой занималась да барыню из себя корчила, даром не нужно. Вон Никулае Димозел привез себе городскую, да и попал к ней под башмак. И Окы туда же, распустил своих детей. К труду не приспособил. От крестьянства оторвал. Вот они и вообразили невесть что. С ними добра не наживешь. Городской одежей от нищеты не откупишься. Хоть и говорят, на каждую привычку и отвычка есть, да отвыкнуть не так-то просто…
– А мы-то сами не бедняки разве? А вот живем ведь…
– Мы с бедностью свыклись, как мешок с заплатой…
У Малыша родных никого. Ребенком нашли его женщины у колодца. Окрестили. Дали имя, да оно забылось. Рос он в разных семьях – то в одной, то в другой. Когда подрос, нанялся к Иордаке Диману за харч и одежду. Так уж повелось: не сумел в жизни устроиться, нанимайся к богатею батраком, за харч и одежду. Харч – объедки с хозяйского стола. Одежда – обноски с хозяйского плеча, ношеные-переношеные, латаные-перелатаные, замызганные-задрызганные. А впридачу – побои. Ушел от них Малыш: работать приходилось до изнеможения, а корысти – одни тумаки. Отвели ему клочок земли на солончаке возле болота, куда по весне стекают полые воды, затопляя луг. Соорудил себе Малыш лачугу и живет бирюком, пока невеста не найдется. Взяли его в сторожа – охранять пшеницу на полянах да на склонах, чтобы не забредали туда гуси. Малыш – парень высокий, белокурый да голубоглазый, но беден, бедней всех бедняков.
Я веду на веревке козу – на кладбище траву пощипать. Туда же держит путь и Малыш. Я даже не слышу, как он подошел, – так легки его шаги. А он уже тут вот, рядом или за спиной.
– Ну что, козу пасешь?
– Пасу…
– Смотри, как бы она в пшеницу не забрела…
– Не забредет…
– Послушай, Дарие…
Он навзничь падает в траву. Смотрит на облака, что плывут на север, словно гигантские корабли, подгоняемые ветром.
– Чего?
– Ложись рядом, сказку расскажу.
– Сказки только на ночь рассказывают, дяденька…
– А я – днем…
– А про что сказка?
– Про попа без бороды.
– Ты ее вчера рассказывал.
– Тогда расскажу про то, как жил у деда с бабкой козел, от которого остались рожки да ножки…
– Расскажи…
– Было это или не было, жил да был у бабки…
Над нами плывут гонимые ветром облака. В разрывах между ними проглядывает синее-синее небо…
Гораздо чаще случается мне слушать сказки зимой, когда у нас дома или у Тутану люди сходятся на посиделки – лущить кукурузу, перед тем как везти ее молотить на мельницу. Под вечер собираются у нас соседские парни и девушки – помогать. Мама ставит на огонь большущий котел – варить кукурузу. Кукурузные зерна варятся долго. Приходится трижды менять воду, пока они станут мягкими. А мы тем временем поедаем кукурузную кашу. В кастрюле с кашей размешали ложку топленого сала. Каша получилась – объедение, ел бы да ел, пока не лопнешь. Народу набивается так много, что ложек на всех не хватает. Поэтому парни и девушки приносят свои. Мы обдираем початки. Куча зерен растет. Если в такой час к нам завернет Сорян – мой двоюродный брат из Стэникуца, – веселью нет конца. С наступлением темноты он принимается рассказывать разные забавные истории, и они затягиваются до самого рассвета. От раза к разу истории все длиннее. У нас слипаются глаза. Мы бы уж и заснули, да сказка не дает. Так и не спим. Сорян – сын моего дяди Войпи Вояки и тетушки Соране, одной из многочисленных сестер отца. Дедушка Соряна – старый Войня – недавно умер. Седой был как лунь. Когда старый Бурду-ля в безусых подростках ходил, Войня был еще холост. Пришел как-то на село приказ выделить рекрута. Выборные долго совещались. И порешили отдать в армию Войню. Привели солдат, окружили дом и стали Войню вызывать. Войня знал выборных по голосам. Подозревать неладное ему и в голову не пришло. Вышел он. Набросились на него солдаты, связать хотели. А он вырвался и по тропинке побежал к лесу. За ним вдогонку припустились на конях. Набросили аркан, повалили, связали и отправили в город. Там обрили наголо. Семь лет оттрубил он в армии. С тех пор прилипла к нему кличка «Вояка». Но сегодня мой двоюродный брат молчит, ничего не рассказывает: дома у них большое несчастье. Сестра его Улика – красавица девушка – помешалась. Влюбилась она в одного парня – Енуцэ Боздока из Сырбие, а он, надругавшись над ней, женился на другой – уродливой, но богатой. Прослышала об этом Улика, упала на землю и забилась в припадке, словно рыба на песке. Волосы на себе рвала. Платье растерзала в клочья. Потом затихла. Так и не пришла в разум, ничего о себе уже не помнила. Не пила, не ела. Иногда поклюет, как птичка…