Только мы разговорились с Полторацким, как вдруг тревога: «Идут!» Идут несметными толпами! Запрудили все главные улицы Ташкента. Кто — с чем. Кто с ружьем, кто с ножом, кто с лопатой. Одним словом, бить идут. И клич у всех один: «Долой неверных! Бей кяфиров!» Все тут наше пролетарское ополчение пришло в движение. А собралось бедняцких слоев тоже ведь много. Несколько солдатских, революционно настроенных рот из Кушки, несколько рот из Самарканда, по одной роте из Мерва, Чарджуя и Кагана, весь рабочий класс ташкентских мастерских. Ну и мы, москвичи, по заданию большевистской партии и Ленина приехали сюда. На нас смотрят как на честь и совесть революции. И мы это хорошо понимаем.
— Что же будем делать, товарищи? — обращается вдруг к нам предсовнаркома.—Я решительно не нахожу иного выхода, кроме столкновения. Разъяренную многотысячную толпу ничем не остановить. Единственный выход избежать кровопролития — отдать власть контрреволюции. А поскольку власть мы отдавать не вправе, то придется вступать в бой с мятежниками.
— Это не выход, Федор! — заявляет тут Полторацкий. — Если польется бедняцкая мусульманская кровь от руки русского бедняка-рабочего — ни партия, ни история нам не простят такой погрешности.
— Значит, по-твоему, отдать Совнарком на поругание? — орет Колесов.
— Ни в коем случае, — хладнокровно заявляет Полторацкий.
— Тогда что же прикажешь делать?
— Пока не знаю... Рекомендую только, товарищ Колесов, всем идти во главе красногвардейских рот и действовать в соответствии с обстановкой...
Все согласились с Полторацким. А на улице уже светает. Утро над заиндевелыми деревьями серым ситцем стелется, петухи, как ни в чем не бывало, кукарекают. Только собаки всполошились, громче обычного и сразу Есем скопом лают. Понятно, что это они на толпы мятежников лают. Но вот донеслись издалека какие-то особые звуки. Вроде как иерихонские трубы затрубили. Так оно и было. Потом уж я узнал, эти трубы называются «карнаи». Затрубили, значит, трубы, и по нашим отрядам ропот пошел. Гляжу, братцы уже затворами лязгают, винтовки с плеча снимают. Кавалеристы кушкинского эскадрона за сабли держатся. Я и Федор Улыбин с товарищами из Совнаркома стоим. Стоим и молчим. Никто не знает, что делать дальше.
— Проехать бы вперед, посмотреть — много ли их, — говорю я Полторацкому.
Комиссар взглянул на меня, потом на командира кушкинских кавалеристов и говорит:
— Ну-ка, товарищ Эльфсберг, подай нам с товарищем двух лошадей, да и сам присоединяйся к нам. Съездим, побачим...
Тот разом к своим и через минуту является с двумя жеребцами, и сам на коне.
— Оружие у тебя с собой? — обращаясь ко мне, спрашивает Полторацкий.
— Есть пистолет, с полным зарядом.
— Возьми. Это на случай, если застрелиться потребуется. А в дехкан из него пулять запрещаю. Понял?
Чего уж не понять. Кивнул я в знак согласия. И поскакали мы по булыжной мостовой, только искры из-под копыт сыплются. Проехали версты две и тут видим: идут. Да так их много, что — боже мой! У меня дух захватило. Вытащил я пистолет, засунул под ремень. Кавалерист, глядя на меня, тоже наган вынул. А Полторацкий наверное с минуту глядел на медленно приближающуюся процессию, а затем приказал:
— Ты, Природин, становись справа на обочине, а ты, Эльфсберг, слева. Задача такова. Видите впереди процессии автомобиль?
— Видим.
— И то, что в автомобиле мусульманско-байская верхушка и граф Доррер с ними, тоже видите?
— Видим...
— И то, что автомобиль впереди толпы метров на сто едет, тоже видите?
— Видим.
— Ну, так вот, товарищи. Действовать четко и безошибочно. Как только автомобиль подъедет к вам, выскакивайте из засады, и, грозя оружием шоферу, прикажите ему гнать автомобиль во всю мочь к Совнаркому. А с толпой я сам поговорю...
Это был фантастический план. Тогда-то я вряд ли верил в успех такой операции. Но выполнили мы ее с блеском. Автомобиль с главарями отсекли от толпы, как высохшую ветку от цветущего дерева.
А комиссар Полторацкий... Сколько буду жить, столько и буду преклоняться перед его большевистской смелостью. Выехал он тогда на середину дороги, поднял руку перед многотысячной толпой и спрашивает:
— Куда идете, граждане? Кто посмел прогневать вас?
Сначала было двинулись на него, но слово за слово завязался разговор. И тут — ультиматум: «Почему мусульман прогнали из правительства?». Полторацкий отвечает:
— Не мусульман прогнали, а баев и ишанов. Прогнали тех, кто кровь бедняцкого мусульманства пьет. Мы за то, чтобы были в советском правительстве бедняки-дехкане, но не баи и муллы. Назовите своих представителей в Совнарком из беднейших слоев. Назвали тут же. Нашлись опытные вожаки из бедноты. Один кузнец, другой, кажется, водонос. Привел их Полторацкий вместе с несметными толпами дехкан и ремесленников прямо к Совнаркому. И произошел вместо вооруженного столкновения праздник интернациональной дружбы и братства».
Запись от 3 января на этом заканчивается.
Закрыв тетрадь, выхожу из своей времянки, направляюсь на улицу Чехова. Кругом груды битого кирпича, рухнувшие стены и крыши, всюду палатки, но жизнь идет. Люди свыклись с необычной обстановкой: разговаривают спокойно и деловито, шутят, смеются. Только усталости в глазах больше, чем обычно. Площадь Карла Маркса также сплошь заставлена палатками. Возле них столы, кипы бумаги. Это учрежденческие палатки. Сотрудники министерств и ведомств заняты координацией жизни Ашхабада. Здесь расположился и радиокомитет. Табличка «Радио» видна за полкилометра. Подхожу ближе. Мой давний школьный приятель Эдик Балашов сидит за столом, правит информации. Тут же стрекочет пишущая машинка. Сейчас он явно далек от поэзии. А вообще-то Эдик, как и я, начинающий. Только я морочу голову своими стихами редактору армейской газеты, а он — всей республиканской прессе. Творчество его началось с лирической баллады «Почему у фламинго розовые ноги?». Не знаю только, написал он эту балладу или нет. Подкравшись сзади, кладу ему руку на плечо:
— Привет, Эдуард батькович!
— О, Марат! Откуда ты взялся?
— С неба, — говорю я, посмеиваясь. — А ты, значит, сотрудник радио?
— Как видишь.
— В каком отделе?
— В литературно-драматическом, разумеется.
— Поздравляю. Тут тебе раздолье. Наверное, уже выяснил, почему у фламинго розовые ноги?
— Брось шутить, Марат.
— А что особенного я сказал?
— Ничего... Но к чему фамильярность? Ты думаешь, о фламинго легко написать? Дудки-с. Попробуй.
— Зачем мне пробовать?
— То-то и оно. Все вы мастаки. Чуть что: якаете, а как до дела доходит — в кусты. Ну, ладно, не обижайся, это так. А вообще-то продолжаю работать над балладой. Могу почитать... Только не здесь. Ты завтракал? Нет? Так пойдем в столовую. Тут рядом. Вон в том садике. Машенька, извините, — расшаркался он перед машинисткой. — Принести вам котлет? Две или три... Хорошо, принесу. Если кто спросит, скажите — на объекте. Идем, Марат...
Столовая оригинальная. Часть сада обмотана парусиной, а между деревьями — столики. Народу полно, сесть негде. Вдруг слышу за спиной удивительно знакомый женский голос:
— Марат... Так вот ты где мне повстречался!
Поворачиваюсь и вижу Нину. Жену Кости. Она в халате поверх телогрейки и в шапке-ушанке. Прямо, как на фронте. С ней еще две медички и офицер, видимо, военврач. Этот в шинели и фуражке.
— Здравствуй, — говорю я растерянно. — А я тебя тоже искал. Все время смотрел по сторонам. Привет от Кости.
— Спасибо, — машинально отвечает она и отводит к столику. — Как он там, рассказывай!
Мы садимся за стол. Рядом располагаются медички и офицер. Позавтракав, провожаю Нину до самого госпиталя. Мы идем по узкой улочке: три-четыре метра в ширину, не больше. Я придерживаю Нину под руку.
— Сейчас уже не так, как в первые два дня, — говорит она. — Посмотрел бы ты, что творилось тогда. Вся площадь и улицы были устланы трупами. А сколько было слез! Боже мой, большего человеческого горя не может уже и быть. Я впервые увидела и поняла, что такое настоящее людское горе. Скорей бы отслужил Костя! Уедем в Пятигорск, там устроюсь в санаторий, поступлю в медицинский...
— Выстроите собственный дом, — продолжаю я, — разведете курочек, поросяток, будете держать квартирантов...
— А ты уже завидуешь? — упрекает Нина. — Взял бы да и сам женился и обзавелся домом и хозяйством. Разве это плохо?
— И откуда у тебя такая хватка? — спрашиваю я.— У тебя, наверное, родители самые настоящие куркули. От них это...
— Родители в войну погибли, ты уже слышал, я говорила, — спокойно отвечает Нина. — А когда живы были, тоже впроголодь жили. Ни кола, ни двора. И вообще, мне не нравится, как легко ты судишь о людях. По-твоему, если человек к своему хозяйству тянется, так обязательно он от родителей это унаследовал. Это не так. И вообще, Марат, ты меня никогда не переубедишь в том, что не иметь ничего — это хорошо, а иметь — это плохо.