«Правитель Омский» недавно был расстрелян в Иркутске.
Штабной поезд стоял за бронепоездами.
Выйдя из. вагона, Фролов и Гринева пошли по дорожке, тянувшейся вдоль путей. Анна Николаевна только что приехала из Вологды.
С волнением говорила она о речи Ленина на VII Съезде Советов.
– Если бы ты видел, Павел Игнатьевич, какая поднялась буря, когда Ильич сказал: желал бы я посмотреть, как эти господа, Вильсон и прочие, осуществят свои новые мечты… Попробуйте, господа!.. Столько уверенности было в этом: «Попробуйте, господа!»
Лицо комиссара пошло морщинками, в глазах появились лукавые искры.
– Ильич скажет!
Любаша спала в сарае, по своей привычке зарывшись с головой в сено. Сквозь щели в дощатой стене проникал слабый, словно затухавший от беспрестанно пробегавших тучек свет месяца. От сена пахло терпко и пряно, как от преющих листьев в осеннем лесу.
Проснувшись, Люба долго лежала с открытыми глазами и слушала, как в дальнем поле истошно выли волки. Она думала о старике Тихоне: «Где же он? Где мой батька?»
В сарай вошел Андрей.
– Не спишь, Любаша? – спросил он.
– Нет! Залезай сюда… – улыбаясь, ответила она. – Да дверь-то закрывай. Не лето.
Андрей подошел к двери. Кругом лежали глубокие снега. На высокой, крутой горе, издали казавшейся неприступной, виднелось темное село Усть-Мехреньга.
Над землей ярче других звезд пылала Полярная звезда. Глядя на небо, Андрей вспомнил Северную Аврору, слова Николая Платоновича о прекрасном будущем, стонущий вой беломорской метели, окрики караульных… В памяти его сами собой возникли слова «Мудьюжанки», которую он пел когда-то вместе с Базыкиным.
Захлопнув дверь сарая, Андрей подсел к Любе.
– Хочешь, Любаша, – тихо сказал он, – я спою тебе песню, которую мы пели на Мудьюге?
– Спой, – так же тихо ответила Люба.
И Андрей запел негромким, хриповатым голосом, видя себя снова на острове смерти, рядом с Базыкиным, Егоровым, Маринкиным, Жемчужным:
«О чем, товарищ, думаешь, поникнувши челом,
Какая дума черная и тяжкая, о чем?»
«Ты хочешь знать, что думаю? Изволь, мой друг, скажу.
О лучших днях, минувших днях я горестно тужу1
Я вспомнил дни счастливые: как веял красный флаг,
Рабочий был правителем, крестьянин и батрак.
Но враг пришел, стоит палач, решетка у окна,
На острове, на северном, мудьюгская тюрьма.
Явилися «союзники» под ручку с богачом,
Свобода в грязь затоптана под ихним каблуком,
Царят вильсоны, Черчилли, в работе штык, приклад…
Скажи теперь, что делать нам? Что делать, друг и брат?»
«Что делать? Дело ясное, не поддавайся, брат,
Не сгинет революция, навек ее набат.
Придет пора, друг милый мой, восстание начнем
И с палачами родины расчет произведем!
Не вешай, друг мой, голову! Былые дни придут,
И наши зори алые тюрьму эту сожгут,
Растопит наша ненависть мудьюгские снега,
К оружию, к оружию, к оружию, друзья!..»
Некоторое время они сидели молча.
«Теперь все это далеко… Все позади», – подумал Андрей.
– Хорошая песня, – задумчиво сказала Люба. – А пулеметы перетащили? – вдруг спросила она уже другим, деловитым тоном.
– Перетащили, – ответил Андрей. – Скоро начнем. Я за тобой пришел.
Люба выбралась из сена, отряхнулась и стала переобуваться.
– Сейчас смотрели с Валерием карту, – сказал Андрей. – Наш маршрут: Сия, Холмогоры… и Архангельск-Заветный Архангельск!..
Когда они вышли из сарая, в ночное небо врезалась ракета, издали похожая на звезду.
– Ну, Дзарахохов начал, – торопливо сказал Андрей. – Сигнализирует! Пошли скорее, Любаша.
Бронепоезда мчались вперед. В пятнадцати верстах позади от них двигался штабной поезд дивизии.
Первым, открывая путь, мчался «Красный моряк». Гремела броня. Вздрагивали бронеплощадки, зажимая между собой бронированный паровоз. В головной батарее Жилин беседовал с артиллеристами. Драницын, сидя на пустом снарядном ящике, писал письмо Леле, оставшейся в Шенкурске из-за внезапно открывшегося легочного процесса:
«… Обидно, что тебя нет с нами, но со здоровьем шутить нельзя. Знаешь, Леля, никогда в жизни я не переживал такого боевого подъема, как нынче. Впервые на бронепоездах! Специально выпросился, чтобы на практике посмотреть, что это такое. Прекрасно работают во взаимодействии с пехотой и конницей. Жаль только, что ограничены рельсами… Вчера на одном из перегонов видел Фролова. Он просил передать тебе самый нежный привет. Архангельск! Если бы ты знала, родная моя, как много для меня в этом слове! Я вспоминаю, каким я был два года назад, когда Фролов взял меня в свой «отряд железной защиты». Тогда многие, в том числе и сам Фролов, посматривали на меня косо. А теперь все зовут «товарищ Драницын»… Да, родная, пути господни, как говорили до 1917 года, неисповедимы. Я знаю только одно: сердце каждого из нас полно гордости тем, что одержана большая, серьезная победа, что пресловутым «четырнадцати державам» мы утерли нос, что… Этих «что» невероятно много, потом допишу. Будут ли еще бои? Сомневаюсь. Не только этого жалкого Миллера, у которого все трещит по швам, но и самого мощного врага мы сейчас стерли бы с лица земли. Я хочу, чтобы ты готовилась к отъезду в Архангельск. Мы займем его на днях. Пропагандисты там потребуются сразу же, а их очень мало!..»
Бронепоезд замедлил ход и остановился. Драницын посмотрел на Жилина и, увидев его обеспокоенные глаза, вскочил.
– Что такое?
Моряк пожал плечами и молча через дверь бронированного вагона спрыгнул на полотно железной дороги. Драницын последовал за ним.
По сумрачному небу слоились густые тучи, и хотя шел только третий час, но было так темно, что Драницын не мог понять, что чернеет вдали, преграждая поезду путь.
Наблюдатель, оторвавшись от бинокля, крикнул:
– Да это народ, товарищи! С красными флагами!
Бойцы повыскакивали с бронеплощадок. Открылись люки в башнях.
– Нас встречают, – сказал Жилин Драницыну, взявшему бинокль.
На лице чернобородого моряка появилась улыбка.
– Построиться, товарищи! – крикнул он строже, чем обычно. – Отрапортуем, как полагается, его величеству народу.
По железнодорожному полотну и просто по снежному полю торопливо шли мужчины, женщины, дети, старики. В толпе крестьян, спешивших к бронепоезду, слышались возгласы. Впереди опрометью неслись мальчишки. По зимнику, проложенному вдоль полотна, катились розвальни. В некоторые из них были впряжены олени. Чем ближе толпа подходила к бронепоезду, тем сильнее овладевало ею чувство восторга.
Впереди всех бежал крестьянин в коричневом армяке с длинными рукавами, которые он все время на бегу подбирал. За ним спешила молодуха в тулупе и серых валенках. «Ура-а!..» – кричали мальчишки. Точно наперегонки, бежали девушки и парни. Опережая всех, выскочил мужичонка в ушастой шапке, в лаптях, с кнутом в руке. Из-под шубенок и ватных кофт пестрели ситцевые разноцветные юбки женщин.
– Родимые… Желанные… Пришли!
Жилин и Драницын видели блестящие и широко раскрытые, увлажненные радостью глаза девушек, трясущиеся бороды мужиков, раскрасневшиеся от волнения и бега щеки парней. Выстроившиеся по приказу Жилина бойцы не выдержали и бросились навстречу крестьянам.
– Ура!.. – кричали они, бросая в воздух папахи.
– Болезный мой, сыночек мой, – причитала сухонькая старушонка.
На ее вспухших, покрасневших веках дрожали слезы, она тянулась к Драницыну посиневшими губами и, расплакавшись, упала ему на руки.
За ее спиной стоял тощий, длинный старец. Ветер трепал его седые, спускавшиеся почти до плеч кудри. Он крестился и приговаривал:
– Богу слава! Ныне и во веки веков.
– Тут, почитай, с четырех деревень народ… Обществом вышли, – рассказывал один из крестьян, одетый в нагольный тулуп, с берданкой за плечом.
– Не боялись? – спросил его Жилин.
– А чего? – Крестьянин засмеялся. – Конечно, зверюга огрызается, когда дохнет. Да мы его, как только преклонил колена, стукалом по башке. Бежит миллеровщина! У нас уже своя, народная власть. Советы!
– Как жили?
– Эх!.. – прошамкал старец. – Ребята – в партизаны, а мы, убогие, погибали, ночь постигла. Совсем бы исчахли, родимый… Да ребята все баяли: «Терпи, идет с Москвы выручка…»
Крестьянин, улыбаясь, смотрел на старца.
– Дождался, дед?
– Добро, Мартьяныч! Слава господу.
– А вы не из партизан? – спросил Драницын крестьянина. Тот осклабился.
– Партизаны… Вы, случаем, не знаете, где Макин Яков? Давно что-то след его затеряли.
– Жив! Весь его отряд в один из наших полков влился. Сразу после взятия Шенкурска. А что, знакомый?
– Свояк бабушке, да по душе родня, – пошутил партизан.
К бронепоезду подъехали розвальни. Женщины привезли бойцам угощение: мороженое молоко, рыбу, картофельные пироги.
Крестьяне сообщили Жилину, что в нескольких верстах отсюда удирающие миллеровцы подорвали путь. Мужики вызвались на работу. В обозе у них уже припасены были топоры, пилы, лопаты.