В ней было опубликовано что-то вроде письма доктора Чарльза Купера, где говорилось, что на приеме в Олбани «генерал Гамильтон и судья Кент объявили, что считают мистера Бэрра опасным человеком, которому нельзя доверять бразды правления».
— Меня это не удивляет, — сказал я. — И ведь наверное, судья Кент голосовал за меня.
Но тут я увидел, почему Ван Несс так заинтересовался этой статейкой. «Я могу, — писал доктор Купер, — подробно воспроизвести и куда более презрительное мнение генерала Гамильтона о мистере Бэрре». Мы хотели найти это «более презрительное мнение», но не нашли.
— Видимо, обычная гамильтоновская хула. — Мэтти не беспокоился. Я поначалу тоже.
Но ночью я стал думать, что это за «более презрительное мнение»? Гамильтон называл меня Цезарем, Катилиной, Бонапартом (а сам в случае чего не отказался бы от мексиканской короны). Какое же еще более презрительное мнение? Нервы мои сильно расшатались из-за недавних выборов. Я не спал в ту ночь. Утром я написал Гамильтону письмо. Потом послал за Ван Нессом.
— Я думаю, это… требует объяснения.
— Согласен. — Ван Несс встревожился даже больше моего. Он взялся передать письмо. Письмо было короткое. Я просил «незамедлительно и прямо признать или опровергнуть — высказывал ли он мнение, на которое ссылался доктор Купер». Я приложил вырезку из газеты. Это было 19 июня.
Ван Несс доставил письмо Гамильтону, и тот сразу понял, что дело нешуточное.
— Я отвечу полковнику Бэрру сегодня же. — Но потом в тот же день Гамильтон пришел к Ван Нессу и попросил отсрочки на один день.
Письмо Гамильтона я получил 21 июня. Оно было длинное. Он витиевато толковал слово «презрительное». И добавлял, что не отвечает за то, как другие толкуют его мнения «о политическом противнике, высказанные за пятнадцать лет соперничества».
Я ответил ему без промедления, что «политическая вражда не освобождает джентльмена от необходимости соблюдать законы чести». И что обычно «презрительное мнение» есть мнение оскорбительное. Я требовал точного ответа.
На следующий день Гамильтон попросил своего друга передать второе письмо Ван Нессу. Гамильтон жаловался на мой резкий тон. Ничего точнее он мне ответить не может — вот и все письмо. По существу он мне вообще не ответил. Друг Гамильтона сказал Ван Нессу, что ему поручено передать, что Гамильтон смутно помнит о приеме в Олбани, и если о полковнике Бэрре вообще говорили, то лишь в связи с политикой и выборами губернатора. Никаких личных замечаний о полковнике Бэрре никто, кажется, не высказывал.
Но я тогда же узнал, что говорил обо мне Гамильтон, и понял, что вдвоем нам тесно в этом мире.
Друг Гамильтона еще раз попытался его выгородить, но только усугубил положение. Он сказал, ежели полковнику Бэрру угодно узнать другие суждения Гамильтона о Бэрре, Гамильтон тотчас готов к его услугам. Это было слишком. Я попросил Ван Несса назначить время и место дуэли.
Друг сделал последнюю попытку спасти патрона, прибегнув к странному доводу, что генерал Гамильтон не считает себя первоисточником неприятных слухов о полковнике Бэрре, кроме одного, давно опровергнутого: якобы я подсунул Элизу Боуэн в постель к Гамильтону, чтобы выведать его секреты. О, конечно, она легла туда сама и не без его позволения. И хоть она передала мне памфлет, который он написал против Джона Адамса, ему пришлось сознаться, что я ее об этом не просил.
Гамильтон стал жаловаться на мою «предвзятую враждебность». Ван Несс ответил за меня, что фразу о «предвзятой враждебности» можно лишь прибавить к прежним оскорблениям, а уклончивые длинноты Гамильтоновых писем отдают признанием вины.
Было решено, что мы сойдемся с ним за рекой в Нью-Джерси на Вихокских холмах. Натаниэль Пендлтон был секундантом Гамильтона. Ван Несс — моим. Оружие — пистолеты. Гамильтон попросил отложить дуэль до окончания сессии окружного суда. Договорились встретиться через две недели, 11 июля 1804 года.
Две недели мы хранили нашу тайну от всех, кроме горстки посвященных. Я привел в порядок дела, написал письмо Теодосии, составил завещание. Особенно терзала мысль о долгах, которые останутся после меня. Гамильтон, верно, пребывал в таком же расположении духа. Он был в еще худшем положении: по уши в долгах из-за Грейнджа, претенциозного загородного поместья, которое оборудовал в нескольких милях от Ричмонд-хилла. У него росло семеро детей. К счастью, жена его происходила из семьи Скайлеров, и приют для бедных сиротам не грозил.
Вскоре я понял, что напрасно дал Гамильтону двухнедельную отсрочку. Он тотчас подстроил мою дуэль на шпагах с неким Самюэлем Брэдхерстом. Мне пришлось принять вызов этого джентльмена. Мы дрались неподалеку от Хобокена. Я был в невыгодном положении, так как руки у Брэдхерста на три дюйма длиннее моих. Гамильтон хотел, конечно, чтоб Брэдхерст так исполосовал меня, чтоб я не смог выйти на дуэль 11 июля. К счастью, я сразу же пустил ему кровь. Брэдхерст покинул поле чести, даже не поцарапав меня.
Вечером 4 июля я присутствовал на празднестве Общества Цинцинната [82] в таверне Фрэнсиса.
Гамильтон держался невозмутимо. Более того, я редко видел его более очаровательным.
— Я должен поздравить вас с удачным свиданием, — пробормотал он, когда мы раскланялись в баре.
— Надеюсь, ваш друг мистер Брэдхерст скоро поправится. — И я отвернулся.
Несмотря на знаменитое высокомерие Гамильтона и его нетерпимость к тем, кто не был наделен столь быстрым умом, он обладал даром очаровывать, когда ему хотелось. Подозревая, что, быть может, он последний раз на людях, он хотел, чтобы мир запомнил его таким: все еще красивым, несмотря на полноту, все еще способным пленять тонкой лестью старших, ослеплять блеском ума тех, кто помоложе.
Мы сидели за столом в длинной комнате — группа пожилых мужчин, не связанных ничем, кроме давней молодости и битв за Революцию, — и я тоже вдруг подумал, что, быть может, в последний раз выступаю на самой яркой сцене республики. Возможно, Гамильтон убьет меня. Еще вероятней, что я его убью. Так или иначе, через неделю все переменится.
Я отрешенно смотрел вокруг, сидя на почетном месте (несмотря на недавнее поражение на губернаторских выборах, я все еще был вице-президентом Соединенных Штатов), и видел себя самого словно издали карнавальным чучелом, а не живым человеком.
Потом писали, что в тот вечер я был мрачен. Очевидно, я не вполне владел собой. Но ведь близилась решительная встреча. Человек, который в течение «пятнадцати лет соперничества» уничтожал меня, почти завершил свое дело, и десятым чувством я знал, что он снова преуспеет, как бы наша дуэль ни окончилась.
Я всерьез расстроился, когда по просьбе присутствующих генерал Гамильтон встал и прекрасным тенором