тишина, гнетущая, тяжёлая, будто каменные своды упали на плечи бояр и придавили их своей тяжестью, лишили голоса. И стала исчезать реальность мира, и каждый из собравшихся в подвале увидел лишь то, что рисовало больное воображение. Андрею Трубецкому показалось, что он плохо спрятал хлебные запасы. Ведь вновь, как десять лет назад, надвигался небывалый голод. В минувшем году урожай был в треть меньше прежних. И ещё осенью стало ясно, что погибли озимые хлеба — суть зерновая. И нынешнее лето грозило быть жестоким. Кричали юроды и блаженные на папертях церквей, что с Барыш-дня — середина мая — сойдут с небес огненные колесницы и покатят по полям, по лугам и нивам, оставят за собой пепелища.
Да и более страшное виделось боярам. Знали они, что ждёт народ, знали! Но такое и во сне не приснится!
Князь Воротынский услышал по секрету от Фёдора Мстиславского страсть, от которой волосы на голове зашевелились. Раскрыл Фёдор ему тайный замысел поляков сжечь Москву до самого Китай-города, ежели москвитяне пойдут в бунт. Всё в пепел, в золу для устрашения. Вот она, страсть Господня. И добавил при этом Мстиславский, что ежели народ узнает о замыслах поляков от бояр, то и их подворья будут преданы огню! «Да како же пойдёшь в бунт, како же выдашь такую тайну, ежели погроза смертная всему роду идёт!» — размышлял князь Воротынский.
Лишь Фёдор Шереметев видел Божий мир из соборного подвала трезвыми глазами. Он во всём верил Гермогену. Неистовый старец был прав, считал он. Надо поднимать москвитян. «Да чтобы с топорами и с вилами, с огненным боем подвинулись к Китай-городу и Кремлю. Да взяли ляхов в хомут. Ан там и из первопрестольной вышвырнули. Лиха круче не будет!» — выдохнул решительный князь. И поскольку понял, что думные бороды будут молчать и не выпустят своих языков из-под запоров, он встал и с плеча размахнулся:
— Не по мне терпеть стыд и позор! Люблю владыку патриарха, за ним на костёр встану! А теперь прощевайте, сидельцы! Ищите по стрелецким слободам, на Кузнецком мосту и в Скородоме! — Фёдор снова шагнул к патриарху: — Благослови, отец!
— Еммануил, — сказал Гермоген и осенил Фёдора крестом.
И тут все, кроме Ивана Романова, заговорили разом. Да было в их голосах возмущение против выходки Шереметева: «Как смеешь ты, не спрося нас, народ мутить! Мир, а не драка нужны нам с поляками!»
— Сгиньте, отступники веры! — возмутился Гермоген. — Знайте, что ляхи заговор готовят против архиереев и вельмож. Да вижу, что знаете! И молчите! Недостойное, блудное племя! Нет вам моей любви! Есть токмо клятва! Будьте вы прокляты отныне и во веки веков! — И Гермоген попросил Шереметева: — Сын мой, уведи отсюда! Не могу видеть этих мертвецов.
Вечером в Федотов день в патриаршие палаты пришёл Федька Андронов. Карие глаза смотрели цепко, остро. И клин бороды был готов уколоть. Дьяк вёл себя недостойно. Гермоген вспылил:
— Зачем пришёл, отступник? Уходи!
— Стражей снял от твоих дверей, святейший. Волен ты отныне.
— Снял и уходи! — повторил Гермоген.
— И ушёл бы, да по делу... Москвитяне просят тебя крестный ход начать в Вербное воскресенье, на осляти по улицам провести...
Гермоген перекрестился: вот оно, слово Сильвестра. Всё открывалось так, как ему ведомо. И вспомнил Гермоген, как пять лет назад Лжедмитрий с помощью поляков хотел побить лучших людей в чистом поле под Нижними Котлами. Ноне враги действуют более нагло да с большей беспощадностью приговаривают москвитян к гибели. «Ан проверить вас надо, изуверы», — решил Гермоген и спросил Федьку:
— Скажи, холоп, какой знак видит в крестном ходе твой пан?
— Святейший, в чём ты Гонсевского подозреваешь?
— Боже упаси, — прикинулся простаком Гермоген. — Немощен я, дабы на осляти садиться. И потому думаю, кому крестный ход вести. Да может, Игнатия-грека поднимете, а?
— Господи, владыко, ты же ведаешь, что за ним никто не пойдёт. Разве что ярыжки и безместные попы из Зарядья и с Облепихина двора. Мы же, святейший, токмо блага россиянам желаем!
— Тать, зачем несёшь напраслину! Все вы, что при Гонсевском, вороны на скорбном теле России. Уйди, ехидна, зреть тебя не хочу! — И патриарх скрылся во внутренних покоях.
Федька скорбно улыбнулся. Но в глазах затаилась волчья злоба. В горло бы вцепился патриарху, если бы не страх перед россиянами: в клочья растерзают за святителя. Но Федька знал, как уязвить Гермогена. Если вечером накануне Вербного воскресенья он узнает, что патриарх отменит крестный ход, он пришлёт своих людей, и они исполнят задуманное им.
В субботу, накануне крестного хода, Гермоген впервые за несколько дней свободно вышел из своих палат и посетил все три кремлёвских собора, заглянул в церкви. И всем клирикам сказал одно:
— Братья во Христе, готовьтесь к крестному ходу. Позову — и пойдём, нет — тому не быть.
В те же часы Сильвестр, Пётр Окулов и многие дьяки Патриаршего приказа ушли по московским церквам и монастырям, дабы передать волю патриарха: к утру подготовить москвитян выступить против поляков. Да москвитяне уже давно наточили топоры и мечи, ждали клича, набата.
Вечером во время богослужения Гермогену тайно подали грамотку. И в ней было написано, чтобы уберёг Ксюшу и Катерину от разбоя. Защемило сердце. Понял, что разбой задуман Салтыковым и Андроновым, как они грозились. Гермоген велел вести службу протопопу Терентию, а сам с Николаем ушёл в свои палаты, позвал Сильвестра и сказал ему:
— Сын мой, ноне к полуночи приготовь два крытых возка. Все мы покинем Кремль.
Сильвестр ни о чём не спросил Гермогена, но к назначенному часу всё было готово для отъезда. И ровно в полночь Гермоген и его домочадцы, собрав, что могли унести из ценностей, сели в повозки и покинули патриарший двор. Но возле Фроловых ворот к ним подошёл Михаил Салтыков и спросил патриарха:
— Ты задумал убежать, святейший? Так не быть сему!
Гермоген понял, что хотя стражу от палат убрали, но он оставался под арестом и за стены Кремля его просто так не выпустят.
— Изыди, — сказал Гермоген Салтыкову и крикнул стражам: — Эй, поднимите решётки!
— Не велено им, святейший! Вернитесь в палаты, лучше для вас...
Пока Гермоген и Салтыков пререкались, из второго возка появились Сильвестр, Катерина и Ксюша. Мать и дочь шли к воротам, и стрельцы почувствовали, что от них исходит какая-то неведомая сила и прижимает их