Из семейства поэта никто не выходил. Наталья Николаевна ни во что не вмешивалась. Показалась только издали, когда выносили сундук из квартиры.
Теперь кабинет Пушкина был открыт для всех. При разборе пушкинской библиотеки кто-то обратил внимание на брошенные в углу клочки разорванного письма, писанного рукою поэта. Эти клочья укрылись от глаз самого генерала Дубельта.
Пройдет сто лет, раньше чем соединятся лоскуты воедино и вернется из забвения письмо Пушкина, написанное, но неотправленное им осенью 1836 года барону Луи Геккерену. Письмо, в котором Пушкин единственный раз сказал о совещании Геккерена с Дантесом, происшедшем у них «вследствие одного разговора», и где сам отнес это совещание, предопределившее сватовство Дантеса, ко 2 ноября. Одним словом, время вернет потомкам собственноручное свидетельство Пушкина о тех самых обстоятельствах, которые Жуковский обозначил в своих записях французским словом «révélations».
Хлопотливые дни переживал Василий Андреевич. В его покоях с утра появляется генерал Дубельт. Генерал больше всего интересуется письмами, которые получал и хранил Пушкин. На глазах у Жуковского он перечитал его собственные письма, писанные Пушкину в разное время. Иногда, задумавшись, посматривал на Жуковского с некоторой рассеянностью; иногда, найдя в письмах нечто достойное внимания, вполне дружески расспрашивал. Это, разумеется, не было похоже на допрос. Генерал Дубельт и поместился-то совсем скромно, в углу комнаты, и работал за небольшим, неудобным столиком, из тех, даже назначение которых не сразу определишь, – этакое хрупкое создание на изогнутых ножках!
Но бывали минуты, когда генерал и сам перечитывал Василию Андреевичу его письма. Преимущественно это были те наставления и выговоры, которыми не оставлял Пушкина Жуковский во все времена.
– Возвышенные мысли, ваше превосходительство, – одобрительно говорит генерал Дубельт. – По собственной молодости знаю: всего ценнее благонамеренный совет… Только вот эту строку никак не разберу. Не откажите в содействии.
Василий Андреевич смущенно читал неясное из собственного письма.
– Благодарю, всепокорнейше благодарю, ваше превосходительство! Прошу извинить за беспокойство. – Генерал опять погружался в занятия.
К вечеру и Дубельт и Жуковский запечатывали сундук, каждый своей печатью. Утром жандармский генерал тщательно осматривал печати, нисколько не стесняясь Жуковского. Потом они снова приступали к делу. Прочитаны были письма многих пушкинских корреспондентов. Ничего предосудительного не находилось. Дубельт становился похож на гончую, потерявшую след. Он удваивал рвение.
Жуковский чем ближе виден был конец пушкинским бумагам, подлежавшим разбору, тем больше уделял времени личным неотложным трудам. Он писал письмо о кончине Пушкина к отцу поэта. Письмо предназначалось для публикации в «Современнике». В задуманном документе важно было выверить каждое слово.
Уезжал генерал Дубельт – Жуковский радушно встречал Вяземского, Тургенева, Плетнева. Василий Андреевич усаживался в удобном кресле и приближал к глазам рукопись, испещренную поправками, вымарками, вставками.
– «Я не имел духу писать к тебе, мой бедный Сергей Львович», – с чувством начинал чтение Жуковский.
Он писал о Пушкине. Но очень скоро описание последних дней жизни поэта оборачивалось славословием царю.
Сочинение письма, несмотря на занятость Жуковского, успешно подвигалось. Уже были описаны дуэль и течение предсмертных дней, стойкость Пушкина в страданиях. Некоторые места требовали особого согласования. Здесь нельзя было допустить никакого расхождения в воспоминаниях. И снова читал друзьям свое произведение Василий Андреевич.
Статью слушали, но еще больше интересовались, как идет разборка бумаг. Не обнаружил ли чего-нибудь опасного генерал Дубельт?
– Еще не кончен просмотр, – отвечал Жуковский, – однако укрепляется надежда… Тем более должны мы быть во всеоружии.
На следующий день, проводив генерала Дубельта, Василий Андреевич долго и сосредоточенно готовился к продолжению письма для «Современника». Наивысшего парения мысли он достиг несомненно в следующих строках, посвященных посмертным дням:
«…особенно глубоко трогало мою душу то, что государь как будто соприсутствовал посреди своих русских, которые так просто и смиренно и с ним заодно выражали скорбь свою об утрате славного соотечественника. Всем было известно, как государь утешил последние минуты Пушкина, какое он принял участие в его христианском покаянии, что он сделал для его сирот, как почтил своего поэта, и что в то же время (как судия, как верховный блюститель нравственности) произнес в осуждение бедственному делу, которое так внезапно лишило нас Пушкина. Редкий из посетителей, помолясь перед гробом, не помолился в то же время за государя, и можно сказать, что это изъявление национальной печали о поэте было самым трогательным прославлением его великодушного покровителя…»
В то время, когда Жуковский готовил свою рукопись, он еще не знал, что и ему не позволят сказать в печати ни одного слова о дуэли и что придется ему переправлять весь текст, чтобы представить Пушкина умершим неизвестно от чего, не знал, что многие строки, так ему удавшиеся, не попадут в «Современник»…
Василий Андреевич сделал свое дело. Никто из друзей не возражал против текста статьи. Только профессор Плетнев обмолвился, но, конечно, не в присутствии Жуковского:
– Я поражен был сбивчивостью и неточностью его рассказа. Вот что значит наша история…
Жуковский творил историю по собственному разумению и требовал того же от других. Главные надежды возлагал он на Вяземского.
Вяземский не нуждался в понуканиях. В свое время император долго держал его в опале, а сейчас возникли против князя новые обвинения. Даже перчатка, положенная им в гроб Пушкина, могла превратиться в глазах власти в символический знак тайного общества.
Вяземский решил оправдать себя в письме к великому князю Михаилу Павловичу. Теперь читал Петр Андреевич, а Жуковский слушал.
– «В ту минуту, когда мы менее всего этого ожидали, увидали, что выражение горя к столь несчастной кончине, к потере друга, поклонение таланту были истолкованы как политическое и враждебное правительству движение».
Василий Андреевич опасливо покосился. Но Вяземский знал, что он хочет сказать:
– «Какой он был политический деятель! Он был прежде всего поэт и только поэт. Затем, что значит в России названия – политический деятель, либерал, сторонник оппозиции? Все это – пустые звуки, слова без всякого значения, взятые недоброжелателями и полицией из иностранных словарей, понятия, которые у нас совершенно неприменимы… Пушкин был глубоко искренно предан государю, он любил его всем сердцем… Несколько слов, сказанных на смертном одре, доказали, насколько он был привязан, предан и благодарен государю».
Конечно, это глухое упоминание не шло ни в какое сравнение с речью, изобретенной за Пушкина Жуковским. Зато очевидцы из самых близких друзей Пушкина подкрепляли один другого.
Так защищали Пушкина друзья – Жуковский и Вяземский. Вместо них ответил убийцам Михаил Лермонтов. В его стихотворении «Смерть поэта» прибавились новые, завершающие строки:
…Вы, жадною толпой стоящие у трона,
Свободы, Гения и Славы палачи!
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда – всё молчи!..
А ему, корнету Лермонтову, все мало! Грозит всем стоящим у трона:
И вы не смоете всей вашей черной кровью
Поэта праведную кровь!
Россия, потерявшая Пушкина, обрела поэта, наследовавшего ему.
Император, раз и навсегда осудивший обоих Геккеренов по соображениям вполне интимного характера, желал, чтобы дело было облечено в приличную законную форму. Участники дуэли: Пушкин, Дантес и секундант Данзас – были преданы военному суду.
Усердный аудитор сочинял вопросные пункты подсудимому Дантесу, переведенному из-под домашнего ареста на гауптвахту.
«За что именно у вас с Пушкиным произошла ссора или неудовольствие, последствием чего было настоящее происшествие?»
Нелегко было объяснить поручику Геккерену, не знающему русского языка, чего от него хотят. Члены военно-судной комиссии взяли на себя обязанности переводчиков. Судьи и подсудимый понимали друг друга как нельзя лучше. Труднее было аудитору изложить его объяснения по всем правилам судебного делопроизводства. В конце концов, по объяснению Дантеса, изложенному судейским чиновником, все дело сводилось к беспричинным нападкам Пушкина и столь же беспричинному вызову, от которого он сам в свое время отказался. Дантес, хоть и неискушенный в судопроизводстве, ввел этот козырь в игру немедленно. На этом фоне еще более беспричинным должно было выглядеть ничем якобы не вызванное оскорбительное письмо Пушкина к Луи Геккерену. В подтверждение своего показания Дантес сослался на письма самого Пушкина, представленные императору.