леты, была все так же стройна и ликом прекрасна, но в глазах уже не углядывалась прежняя горделивость, почему иной раз он мог сказать ей что-то резкое, отчего потом огорчался, полагая, что начало сему положено в юных летах, когда он, вынужденный защищать себя, бывал груб с людьми. С летами это прошло, не найдя опоры в ближнем окружении. Но, может, все не так, и причину этого надо искать в другом месте, хотя бы в том, как приучен был Малушей смотреть на мир, ровно и спокойно, не возносясь и не опускаясь ниже той черты, за которой тьма…
Анастасия сидела перед ним, положив на колени руки с тонкими синими прожилками, глядела на него так, словно бы боялась упустить что-то в нем, отчего в ее душе могло бы замутиться; и говорила несвычно с нею, когда еще была Рогнедой, тихим голосом:
— Я рада, княже, что ты принял Бога, Триединого, во спасение людям отпущенного на землю, сердцем понял: «… кто будет веровать и креститься, спасен будет; а кто не будет веровать, осужден будет». И потому Русь пошла за тобою. Я знаю, не вся… Но и те, кто еще противится Христовой вере, рано или поздно придут к ней. Нету ничего выше и светлее ее!
— Воистину так!
— И то еще наблюдаемо мною: кое-кто полагает веру Христову потребной лишь для упрочнения власти земной. Видят только одно, не заботясь о спасении души. Но вера Христова дана и сильному, и слабому, и во славе сидящему на троне, и опустившемуся на самое дно. Сознает ли это Добрыня в сердце своем? К чему клонит?.. Смотри, княже. Знаю, сам ты чист в вере. Ну, а другие?..
Владимир еще не запамятовал, сколь неприятен был Рогнеде в прежние леты Большой воевода, но на этот раз он не уловил в ее голосе старой неприязни, а только озабоченность и желание помочь ему. И он сказал дрогнувшим голосом:
— Так, матушка! Так!..
В тот же день Владимир встречался с Видбором, был тот худ и слаб, но глаза горели неистовой любовью к сущему, какую встретишь лишь среди русских людей, потянувшихся к Богу, и в этой тяге обретших если и не полное успокоение, то хотя бы приближенное к нему, омываемое его волнами, подобно тому, как Русское море омывает свое обережье после пронесшейся бури. И сказал Видбор голосом, не свычным с его летами, твердым и сильным:
— Зрю себя во Христе и в том нахожу отраду. И многое встает перед моими глазами, и бывшее со мною, и то, о чем я раньше не догадывался, и мир мнится хрупким и слабым. И коль скоро изливается на него свет, то свет этот от Бога Единого, данного нам волею Провидения. — Он вздохнул. — Я часто вижу в последнее время Богомила, это когда в моем жилище особенно сумрачно и стыло. Вот и на той седмице… Спрашивал старец у меня, в ту пору еще вьюноши-несмышленыша:
— Что видишь ты наверху, сыне?
— Небо, — отвечал я.
— А что в небе?
— Господа Иисуса Христа.
— Ой ли?.. — недоумевал старец.
— Истинно, Христа Спасителя.
— На том и стоишь? — спрашивал Богомил. — И нету в тебе сомнения?
— Нету, старче, — отвечал я. — Нету с той поры, как открылся мне свет Божеский, и падает он на меня, проливается полно и тепло. И малое сомнение покинуло сердце, и пошел я, куда проляжет мой путь…
Долго молчал Видбор, глядя перед собою, как бы даже проникая взглядом сквозь темную, каменную, в синих прожилках стену и что-то прозревая там, может, впереди ждущее русские земли, и дивно, иль так показалось Владимиру, в глазах у монаха вдруг обозначилось что-то от душевной тревоги, и у самого князя сжалось сердце. Спросил бы: что ты там увидел, старче?.. — но отчего-то не спросил, как бы застеснявшись или оробев. Когда же к Владимиру вернулось душевное состояние, отпавшее от небесной благодати, Видбор, отойдя от молчания, уже говорил о другом.
— Истинно так, — говорил он, — Руси подняться высоко. Но и воздымаясь высоко над прочим миром, она не обретет опоры. И мыслю я: а что же дальше?.. Опять упадение в немоту неверия или какое другое воздымание?.. Не оттого ли сие, что мы каждый раз обрубаем позади пролегшее, отторгаем едва ли не всякое деяние дедов и прадедов, точно бы оно мешает нам. Надобно ли сие?..
— Может, когда-то и надобно, старче?
— Не знаю. Ты, княже, поразмысли об этом. Велика ноша, взваленная тобою на плечи. Но так предначертано судьбой. А что есть судьба? Не иначе как движение души, ведомое Господней волей. Истинно, ты избранник Его. И посему следуй и дальше открывшемуся твоей душе и не сворачивай в сторону, хотя бы и сделалось горько и больно. И да будет сей завет исполнен тобою. А теперь уходи. Я хочу говорить с Богом.
Владимир сидел на великокняжьем месте в грусти и печали, все-то маячил перед глазами облик могучего воеводы, да не ближний, чрезмерно жесткий и недоверчивый даже по отношению к дружине, а тот, энергичный и веселый, сказывавший не раз в каком-то жарком забытьи:
— И подымем мы, княже, Русь великую на удивление миру, ибо сие от Бога завещано, соберем русские земли, ныне пребывающие в расколе, под единой рукою. Под твоею, княже. И да исполнится по сему на зло врагам нашим!
Он смотрел тогда на Большого воеводу с восторгом и не однажды повторял слова его. Восторг сохранялся в нем многие леты. Но стоило подвинуться к исполнению заветного желания, как что-то меж ними пробежало, тень какая-то, точно бы утратилось единящее. Да нет, не утратилось, но сделалось понимаемо по-разному. И все потому, как ныне думал Владимир, что Добрыня принял лишь одну часть Христовой веры, отринув вторую, где Господь речет о милости к ближнему, о блаженстве, что дает сия милость дарующему ее, когда «слепые прозревают, хромые ходят, прокаженные очищаются, глухие слышат, мертвые воскресают и нищие благоденствуют…»
«Ах, дядька, дядька, почему же Христова вера чуть только коснулась тебя? Не ты ли стоял в изначале всего и вел меня по тропе познания? Отчего же сам-то сошел с тропы, точно бы открывшийся свет истины ослепил тебя? Или вправду ослепил? Или не нужна она была тебе вся, но только часть ее?.. Скажи, не вправе ли государь дарить свою милость и падшему? Отчего же ты укорял меня, когда видел на великокняжьем дворе сирых и слабых? Почему ты полагал, что не мое дело раздавать хлебы бедным?..»
Владимир вопрошал об этом, а то, другое, не