Геннадий Падерин
Шахматы из слоновой кости
Прочно закованный в латы из гипса — свободными оставались руки да голова, — я лежал на спине, тоскливо изучая неровно побеленный потолок, когда дверь отворилась и в палату стремительно и подчеркнуто молодцевато зашагнул высокий старик в снежно-белом халате, со снежно-белой головой и невероятно черными, прямо-таки угольными усами.
— Не для чего иного, прочего, другого пришел я к вам, — произнес он веселой скороговоркой, — а для единого единства и дружного компанства!
— Здрассте, Сан-Палыч! — обрадованно понеслось из всех углов большой комнаты.
— А ну, кто отгадает, — продолжает старик, — в печурке три чурки, три гуся, три утки, три яблочка?
— Духовка, — с ходу взял барьер Игорь Соловьев.
Наши с ним кровати стоят «в затылок» одна к другой, голова к голове, Игорь тоже лежит постоянно на спине, и мы друг друга не видим и еще не знаем в лицо, но голос уже знаком мне во всех проявлениях, на весь диапазон. Судя по голосу, Игорь сейчас улыбается этакой снисходительной улыбочкой.
Только улыбался он, как выяснилось, преждевременно: Александр Павлович отрицательно покачал головой.
— Сожалею, деточка, ваша обычная прозорливость сегодня не сработала… Кто еще желает испытать силы? Приз — самонабивная папироса из довоенного «Любека».
Вынул старинный серебряный портсигар, покрутил, подобно фокуснику, у нас перед глазами, достал вполне всамделишную папиросу. Табачное довольствие в госпитале нельзя было назвать щедрым, при виде ее не только я, надо думать, проглотил слюну.
Ребята принялись наперебой выкрикивать отгадки. Увы, ни одна не попала в цель.
— Закуривайте свою папиросу, Сан-Палыч, — признал общее поражение Игорь, шваркнув у меня за спиною колесиком зажигалки. — Закуривайте и говорите, какую-такую печурку придумали.
— Не я придумал — народ: в печурке три чурки, три гуся, три утки, три яблочка — это ружейный заряд.
Подошел к Игорю, задул пламя, а папиросу бережно вложил обратно в портсигар.
— Лично я отдаю предпочтение сорту «Смерть фашистам!»
Знакомый сорт: так в солдатском обиходе именовался табак со странным названием — филичевый; по едучести и зловонию перешибал любой самосад.
— Приходилось встречаться, — сказал я. — На фронте нас снабжали им вперемешку с махоркой.
— О, да у нас новенький! — старик повернулся к моей кровати. — Как зовут-величают?
Я назвался.
— Будем знакомы: Пятковский, Александр Павлович.
И наклонился к моему лицу так близко, что я увидел кустики снежно-белых волос, торчавших из носа.
— Откройте рот! — потребовал он неожиданно.
— Зачем?
— Ты дубина, — сообщил из-за спины Игорь. — Сан-Палыч — наш зубной доктор.
Мне стал даже приятен неподдельный интерес, с каким доктор анализировал состояние моих зубов, но я не нашел в себе достаточного энтузиазма, чтобы разделить восторг, когда он закричал:
— Деточка, здесь же целых три пожарных зуба! Кариес в самой нахальной форме!
И — без перехода:
— Как ваша светлость относится к кошкам?
Я пожал плечами, недоумевая, чего ради старик вспомнил об этих вкрадчивых соглядательницах человеческого бытия.
— Все понятно, — определил Пятковский. — Они вам безразличны.
И так же стремительно, как появился, покинул палату. Я окликнул Игоря:
— Чего это он про кошек?
— Не торопись, узнаешь.
Голос соседа вибрировал в регистре самых ехидных частот. По палате пропорхнул смешок. Я приготовился достойно встретить неизвестную каверзу. Однако воображение не могло даже отдаленно нарисовать ее возможные очертания и габариты.
Минут через десять в палату вкатился махонький столик со стеклянной столешницей, сплошь заставленной скляночками и баночками; среди них высился фарфоровый стакан с торчащими из него железяками — они неприятно поблескивали. Вслед за столиком вышагивала, похрустывая халатом, очень юная девушка, с очень серьезным лицом.
Наши с Игорем кровати стояли у стены, обращенной к двери, и мы, повернув головы набок, могли первыми увидеть каждого, кто входил. При появлении девушки со столиком Игорь профальцетил:
— Маме-Лиде наш пациентский физкульт…
Сделал паузу, после которой вся палата выдохнула:
— …привет!
— И вам всем привет, — спокойно, без тени улыбки ответствовала девушка.
Я не успел спросить у Игоря, почему назвал ее мамой-Лидой: в дверь протиснулся доктор с переносной бормашиной в руках. Он установил возле моего изголовья штатив и, помахав у меня перед глазами знакомым хоботком со сверлом на конце, сказал:
— Прошу любить и жаловать: мощность шесть кошачьих сил.
Игорь вежливо поинтересовался у меня:
— Теперь дошло, что к чему?
Я смолчал: в палате и без того установилась достаточно веселая атмосфера. Мне вот только от этого веселей не стало.
Через минуту шесть кошек Пятковского яростно терзали мою челюсть, а сам он, перекрывая шум машины, рассказывал:
— …И вот какая обида приключилась с моей, понимаете ли, Пломбой: сама из себя еще собака всех статей, нюх преотличный, а вот зрение… Из-за этого нервозность появилась, поиск совсем не тот стал. И смастерил я тогда Пломбе очки…
— Это собаке-то очки? — спросил, давясь от смеха, кто-то из ребят.
— Совершенно верно, собаке… Не закрывайте, деточка, рот, вы мне мешаете работать!.. Смастерил очки и как только надел, сразу все к ней вернулось: и уверенность, и резвость, и настойчивость в поиске. Словом, стала прежней Пломбой…
— И по лесу бегала в очках?
— И по лесу в очках. Свалятся, бывало, она схватит в зубы — и ко мне: поухаживай, дескать, хозяин, водвори на место… Много разных происшествий из-за этих очков случалось. Один раз зимой… Деточка, зачем вы толкаете под сверло язык?.. Зимой один раз бродим с нею по лесу, вдруг как кинется к какому-то пню, а очки р-раз — и в сугроб. Думаю, сейчас вернется… Сплюньте!.. Вернется, отыщет, принесет мне, чтобы надел, а она даже головы в ту сторону не повернула — делает стойку. Особую стойку: не на рябчика или там на тетерку, а — на зверя…
Александр Павлович выключил бормашину, сунул мне в руки хоботок со сверлом и опустился возле кровати на четвереньки — показать, чем отличается стойка на рябчика от стойки на зверя.
Ребята перестали сдерживаться, я тоже не мог удержаться от смеха, хотя он и походил на смех сквозь слезы.
Серьезными остались лишь двое — сам доктор и мама-Лида. Девушка подала ему ватку, смоченную в спирте, и, поднявшись с пола, Александр Павлович стал обтирать руки, чтобы вновь приняться за мой зуб.
Стал обтирать ваткой руки, и в это мгновение внезапный чих сотряс его тело: как ни часто моют у нас полы, пыль все равно имеется. Старик машинально прижал ладонь с ваткой к носу, а когда отнял, обнаружилось, что ватка почернела, а кончик правого уса сделался… таким же сивым, как чуть поредевшая шевелюра.
Смеяться было вроде неловко, лица у ребят напряглись.
Только мама-Лида осталась невозмутимой.
— Усы, — сказала шефу и достала из кармана зеркальце.
Доктор нимало не смутился.
— Все правильно, — воскликнул, выбрасывая в плевательницу ватку, — это вам не что-нибудь, а спиритус вини ректификата!
Протянул сестре зеркальце, усмехнулся:
— Ничего, вернусь в кабинет, восстановлю, тушь пока в запасе имеется.
Я с внутренним содроганием возвратил ему хоботок бормашины.
— А что же Пломба, так и не нашла свои очки? — напомнил Игорь.
— После-то нашла, конечно, но в этот момент, когда она перед пнем стойку сделала, я ужас как расстроился: не только, выходит, зрения, но и нюха лишилась собака, если на пни кидаться стала… Но тут вдруг Пломба как взлает, как взлает, пень тот (глазам не верю!) вскакивает — и ходу…
— Ну, Сан-Палыч, такого даже Мюнхаузен не придумывал.
— Мюнхаузен ни при чем: пень оказался… медведем. И сидел он — где бы вы думали? — в муравейнике! Видно, с осени кто-то потревожил из берлоги, косолапый набрел на муравейник, решил полакомиться, присел да и заснул прямо на куче…
Так состоялось мое знакомство с доктором Пятковским, медсестрой мамой-Лидой и «шестью кошачьими силами».
Скоро я понял, что никто в госпитале не принимает Александра Павловича всерьез. Я говорю — никто, имея в виду нашу братию, ранбольных, как именовались мы на языке военного времени. В отношениях с остальными врачами у нас неизменно соблюдалась известная дистанция, близкая к той, какая существует между подчиненными и начальством. С Пятковским же, хотя он годился большинству из нас в отцы, все чувствовали себя как бы на равных и порой даже позволяли себе чуточку подтрунить.
Возможно, причина крылась в том, что Пятковский не являлся в наших глазах врачом «основного профиля» — к таковым мы относили прежде всего хирургов, а затем невропатологов и терапевтов, — а возможно, виной тому были охотничьи рассказы старика, без которых не обходился ни один визит в госпитальные палаты.