Александр Иванович МЕДВЕДЕВБыло начало апреля. Возвращаясь из школы в самом праздничном настроении, вбежал я во двор своего дома, захлопнул калитку и в сенях неожиданно почувствовал неприятный запах. Несмотря на бедность, мать всегда опрятно содержала дом, а сейчас пахло потом, грязью, одеждой человека, давно не мывшегося в бане. Снимая у дверей обутки — мать выскоблила пол добела, — заглянул на кухню. У стола, на лавке против отца, сидел незнакомый человек. Он был одет в коричневый домотканый армяк и весь зарос рыжими спутанными волосами. Космы свисали на лоб, свалялись плотными клочьями в бороде, из-под густых, лохматых бровей смотрели усталые серые глаза.
Я пробрался на цыпочках в горницу, тихонько сел к столу. Сквозь дощатую перегородку отчетливо доносилась речь незнакомца. Уловив слово «Сибирь», я начал догадываться, кто он.
Мне было известно, что через Урал идет много каторжан и ссыльных. О них в нашем заводском поселке, расположенном на окраине Екатеринбурга, рассказывали часто. Но видеть таких людей мне еще не приходилось.
Голос незнакомца был глуховатым и немного хриплым:
— …Вывели нас четверых на тюремный двор и повернули в тот конец, где виселицы стояли. А утро серое, на перекладинах веревки ветром качает. Обернулась ко мне Наташа, губами пошевелила: сказать, видно, что-то хотела… Эх, думаю, ребенок, она ребенок. Ну повесили бы меня одного… Помогли мне товарищи на помост взойти: слабый я был тогда, крови много потерял. А Наташа сама на себя петлю надела, и не успели нам приговор военно-полевого суда дочитать, как она вдруг, крикнув что-то, прыгнула с помоста. Не дождалась… Опамятовался я уже в лазарете. Рассказали мне потом, что помилование нам всем вышло. И меня, значит, на пятнадцать лет в Сибирь…
В кухне со всхлипом вздохнула мать, высморкалась в фартук:
— И молодая она была, жена-то твоя?
— Двадцать два года.
— Эко! — снова вздохнула мать. — Жить бы еще да жить ей, сердечной.
— По амнистии, значит, идешь? — спросил отец.
— По амнистии иду, из Сибири в поднадзорную ссылку, — ответил незнакомец.
Человек этот живет у нас весь день. Улучив минуту, я дергаю отца за пиджак:
— Тятя! А за что его вешать-то хотели?
Мать сердито прикрикнула:
— А на что тебе знать?
— Ничего, пусть знает, — возразил отец, — поди, не маленький уж… Бунт был в Москве. Тому годов семь или восемь уже. И этот там был… Вон как!.. И хотя из благородных, видать, но за наше, за рабочее дело боролся.
На следующий день я был рассеян на уроках, все думал о нашем вчерашнем госте. А дома меня уже поджидала еще одна новость.
Едва я примостился к кухонному столу «долбить» историю, со двора вдруг вбежала взволнованная чем-то мать и растерянно остановилась на пороге.
— Что случилось? — спросил отец, собиравшийся в ночную смену.
— Павел-то Королев… вернулся.
— Да ну?!
— Своими глазами видела. Копаюсь я на грядке сейчас, смотрю, кто-то по двору ходит у Королевых. «Кто бы?» — думаю. Самому-то рано с работы быть. От Ольги письмишко не так давно из Тюмени было — приехать не собиралась. Подхожу поближе — шагает какой-то, морщины вот эдак-то по лицу, а знакомый будто… Ходит и все руки за спину. Смотрю, батюшки, Паша!.. «Здравствуй, Павел Егорыч, говорю, давно ль прибыл?» А он глянул на меня эдак чудно — и ни словечка.
— Не признал, верно, — сказал отец, торопливо поднимаясь с места…
Мы поспешили в огород. Во дворе у Королевых все еще вышагивал высокий, сутулый человек. Отец заговорил с ним непривычно ласковым голосом, но человек пугливо посмотрел в нашу сторону и, сгорбившись, молча заспешил к дому. Отец покачал головой и нахмурился.
— Тятя, а чего это он? — несмело спросил я.
— Не видишь, что ли? — рассердился отец. — Загубили парня, ироды! Семь лет в одиночке — легко сказать!.. Конечно, не в себе он теперь.
Я хорошо помнил Королева. Сын зажиточного угрюмого медника, Павел сызмальства не захотел работать в мастерской отца и подался в типографию. Он был ласковым и тихим парнем. Когда шел, бывало, с работы в дни получки, то обязательно подзывал кого-нибудь из нас, уличной мелкоты, и вынимал из кармана гостинец — конфетку или розовый пряник. В свободные часы возился в саду, вполголоса напевал незнакомые песни. Если кто подходил к забору, Павел обрывал пение и оглядывался, виновато улыбаясь. Но однажды летом в дом Королевых нагрянули жандармы. Старый медник повел их в баню, и оттуда жандармы вынесли какие-то свертки и оружие. Вскоре из дому вывели Павла. Он был без шапки. Мягкие волосы его трепал ветер, руки были связаны. Медник стоял у ворот, исподлобья смотрел на все происходящее. Поравнявшись с ним, Павел тихо сказал: «Спасибо, отец!» — и плюнул ему в лицо.
В этот день жандармы рыскали по всей улице. В каждой избе побывали они с обыском и вместе с Павлом взяли еще троих: кузнеца с дальнего края улицы, соседа Михаилу и Илью — нашего зятя.
К отцу часто приходили рабочие, и от них я узнал, что Павел прятал в бане оружие и листовки. Какие листовки — я не понял, но понял другое: Павла выдал отец, старый медник. Выдал не одного сына, а и кузнеца, и Илью, и соседа Михаилу. Рассказывали, что Павлова сестра Ольга, на все руки мастерица и певунья, каких мало, узнав об этом, связала в узелок свои вещички, и ушла из дому, не сказав отцу ни слова. Потом Павел, был приговорен к смерти, но помилован царем и упрятан, в Питерскую тюрьму, в одиночную камеру… И вот он вернулся, по годам молодой, а на лицо старый-старый.
— Не жилец на свете Паша-то, — горестно вздыхала мать. И оказалась права: через две недели Павел умер от чахотки.
Это меня так поразило, что я просидел тогда за столом до глубокой ночи.
— А ты все за книжкой? — заглянул в горницу отец. — Хороша грамота, слов нет, да тоже меру знать надо… Вон Королев-то Паша, покойный, читал книжки, читал… Говорили ему люди: «Брось ты свои читалки, не доведут они до добра!» А он, знай, посмеивается: «Нет, говорит, буду читать, правду знать охота». Вот и дознался, грамотей!
Мне хотелось спросить, какую такую правду искал в книжках Павел Королев, но отец уже подкручивал фитиль лампы, и мне пришлось ложиться спать, так и не разрешив этого вопроса.
Весна в том году выдалась на редкость теплая. Я лежал в зеленой мягкой траве под черемухой и смотрел сквозь ее тонкие ветки на далекие белые облака. Хорошо!.. Как во сне вспоминались последние экзамены, прощание с Елизаветой Петровной. Какая она добрая!.. И справедливая тоже! Вон Мишка Дроздов, даром, что сын подрядчика, а однажды заработал у нее двойку. Пришел отец просить, а она ему при всех:
— Не могу, Илья Ефимович, ставить вашему сыну оценку бо́льшую, нежели он заслужил. Сами посудите: какой же это будет пример для других?
Вот она какая Елизавета Петровна! А Мишке Дроздову так и надо: первый лодырь был в классе. Если бы не отец да не его подарки протопопу — председателю попечительского совета нашей церковноприходской школы, — не видать бы Мишке горного училища.
Да, счастливый все-таки Мишка. Обучится горному делу и будет тоже вроде «из благородных», начальником заводским… Но лучше все же быть таким, как Робин Гуд…
И вот я уже сижу в ветвях могучего дуба, на мне зеленый плащ, а вокруг шумит Шервудский лес. По дороге идут двое. Напрасно высокий кутается в темный плащ: когда ветер раскрывает его полы, под лучами солнца блестит золотое шитье дорогого камзола. Да и у толстого монаха с бегающими пьяными глазками, как у нашего дьячка, верно, кошелек туго набит деньгами.
Спрыгиваю наземь:
— А ну, развязывай кошельки! Да поживей! Людям есть нечего, а вы наживаетесь…
Железная щеколда нашей старенькой калитки издает резкий звук, который нисколько не похож на мелодичный звон золотых монет. Я оборачиваюсь и вижу отца. Он весь в копоти и саже: вернулся с работы.
За обедом он долго молчит, искоса взглядывая на меня. Мать вздыхает.
— Ну, сынок, — начинает отец, покончив с нехитрым обедом, — учить тебя дальше нам не на что. И рад бы — да капиталов на это дело мы еще не нажили…
— Так я же на круглые пятерки кончил?!
— Ну и что?
— Так принимают же тех, кто с пятерками, на казенный счет… в семинарию.
— Это на дьякона или попа, что ль, учиться? — усмехнулся отец. — Нет, брат. О таком брось и думать. Не было еще у нас в роду долгогривых-то. Нас вся улица просмеет: «Вон, мол, у Игнатьича сын-то в попы подался!..» Нет уж лучше так проживем, как жили. Пойдешь завтра со мной, нашу семинарию кончать будешь. Небось грамотному-то и на заводе легче.
— Отцу-то дьякону заплатил ли? — спросила мать.