Через несколько минут двинулись в обратную дорогу. В низко нависших снеговых тучах утлой лодчонкой мелькал и тут же исчезал в набегавших гребнях узкий месяц. Прикинув на глаз расположение хутора, тянувшегося вдоль опушки леса, Широнин решил — чтобы не тратить время на разговоры с разводящими — направиться не по улице, как прежде, а въехать прямо в лес.
Месяц вскоре надолго канул в темноту. Надвинулись новые, еще потяжелей, вихревые текучие тучи, и даже в лесу лыжники почувствовали, что метель не только не ослабевает, а усиливается. Раскачиваемые шквальным ветром, скрипуче переговаривались и стонали сосны. Казалось, что буран оборвал с их глухо гудевших верхушек всю хвою и теперь метал ее иглы в лица — не открыть ни глаз, ни рта. Лыжники тяжело наваливались на ветер то правым, то левым плечом, упрямо пробивались сквозь белую кутерьму.
— Товарищ лейтенант, — крикнул Шкодин, останавливаясь и рассматривая что-то на снегу.
— А-ат, а-ат, — донесся до Широнина оборванный ветром крик, и Петр Николаевич тоже остановился, всмотрелся туда, куда тыкал палкой красноармеец. На снегу темнела лыжня.
— А-аша-а! — кричал Шкодин.
«Наша ли? — мелькнуло на миг сомнение у Широнина. — Нашу-то давно, должно быть, занесло». Но тут же неприятное сомнение развеяла приятная, подсказанная обессиленным телом мысль, что если эта лыжня именно та, которую час назад они проложили, значит, можно с уверенностью, без всякой опаски держаться заданного ею направления, не задумываясь над азимутом. И подобно Шкодину, приняв желаемое за реальное, Петр Николаевич свернул по лыжне чуть влево…
Еще полчаса ходьбы. Лес кончился. Лыжники напрягли силы, прибавили шагу, ожидая, что вот-вот начнется спуск к реке. Но неожиданно после трехсот-четырехсот метров, пройденных по степи, вновь перед ними взмыли и загудели высокие сосны бора, и Широнин понял, что сейчас они шли не степью, а поляной, что они сбились с пути. Теперь не зная места стоянки, ориентироваться стало трудней. Сжав одеревенелыми ладонями компас, Петр Николаевич смотрел, как трепетала мерцающая фосфорической зеленью стрелка, пока наконец не уперлась своим острием в направлении леса. Значит, на северо-запад нужно было идти вдоль его опушки.
По карте на одной из полян — на той ли, где они находились? — жались к бору несколько отдельных дворов; знаки, как ни трудно было их рассмотреть при ослабевшем луче фонарика, показывали, что это лесничество, пасека. Двинулись вдоль опушки и вскоре действительно наткнулись на какую-то изгородь, за которой темнел угол хаты.
Широнин оставил на всякий случай Шкодина дозорным, а сам перешагнул через изгородь и бесшумно метнулся меж деревьями садика к окошкам хаты. Стекла были чистые, без единой морозной узоринки. В одном из них чернела ничем не заткнутая дыра, и Петр Николаевич почувствовал даже облегчение от того, что хата нежилая, покинутая.
Поднялся на крыльцо, открыл подпертую сугробом дверь, шагнул по зашуршавшей под ногами соломе в темноту, прислушался. Да, пусто… Очевидно, хозяев угнали при отходе немцы, а возможно, лесники и сами ушли отсюда, чтобы держаться в войну поближе к людям. Не было никого и в других домах.
— Ну, Петро, придется нам здесь заночевать. Что же блукать по лесу? — сказал Широнин, убеждаясь в том, что метель не собирается утихать и будет бушевать до утра.
— По мне все равно, товарищ лейтенант. Коль так получилось, заночуем, — с деланным безразличием произнес Шкодин.
До этого он не проронил ни слова, ничем не выдал своей усталости. Сам же вызвался идти вместе с командиром взвода, что уж тут хныкать! А между тем изнеможение было таким, что все тело казалось оцепенелым, и только щеки, которые он частенько — чтобы не отморозить — натирал снегом, жгуче горели. И еще больше устал Широнин. Сказывались вторые сутки, проводимые им в дороге… Можно ли считать отдыхом короткий сон на ферме и еще более короткую передышку на ПСД?
Для ночлега выбрали самую маленькую, расположенную в глубине дворов, хатку. Правда, кроме узких скамей вдоль стен, в ней ничего другого не было, но зато глинобитный пол устилала на полметра солома, и Широнин, зарываясь в нее, блаженно ощутил, как отдалились и стали глуше голоса разыгравшейся пурги.
— Ну, разрешаю тебе, Петро, часок поспать, а я посумерничаю, — сказал Широнин.
— Нет уж, товарищ лейтенант, — категорически запротестовал Петя, — давайте начнем с вас, а мне, ей-право, спать не хочется, я посижу. — Петя прислонился спиной к бревенчатой стене, как под перину, сунул под солому озябшие ноги.
— Смотри тогда, — согласился Широнин, — ежели что, сразу буди. Полчаса подежурь… А потом я… Этак, якуня-ваня, лучше будет… Да можешь и ты поудобней располагаться, — уже бессвязно роняя слова, Петр Николаевич так и упал в сон с дремотным шепотком на губах…
…За стеной продолжало мести.
Петя снял и поудобней пристроил рядом с собой автомат, пощупал гранату в сумке, затем вспомнил о своем трофейном пистолете — в нем ведь тоже было с пяток патронов — и вынул его, положил перед собой на скамью. Мало ли что может случиться, ночь велика. Затем встал, плотнее притворил дверь.
Тишина, стоявшая в хате, жаркое дыхание Широнина над ухом, тепло, расплывшееся по телу, напомнили ставшее давним-предавним: дом в Лопухинке, поздний ночной час, когда по требованию матери он закрывал книгу, тушил лампу, но еще долго ворочался на кровати, мысленным взором возвращаясь к картинам прочитанного.
— Да спи уж, спи, неугомонный! — строго прикрикивала мать. — Не петушись, завтра в школу в семь часов подниму, слышь, что говорю?
Не откликался, делал вид, что спит, а сам в пылких мечтах скакал в эскадроне рядом с Павкой Корчагиным или вразмашку переплывал холодный Урал, или с отрядом сучанских партизан шагал по хмурой приморской тайге…
Мечты переходили в сновидения, сновидения будто снова становились явью…
Ветер раскачивал сосны от самых корней до вершин. Под их глухо шумящими кронами, проваливаясь в снег, шел отряд. На просеках порывы ветра ударяли сильней, и тогда вся людская колонна, податливо пошатываясь, клонилась в сторону. Майор фон Глейм шагал в середине плотно сбившихся в кучу солдат. Нагрянувшая в ночь вьюга заставляла их жаться друг к другу, искать хоть какое-то подобие защиты за спиной идущих впереди. Но обессиливала каждого и вызывала отупляющее, животное безразличие и к себе, и к другим не только метель…
Глейм вспомнил все, что было пережито за последнюю неделю. Такого изнурительного напряжения, такого страха перед каждым новым наступающим днем — да что днем, перед каждым новым часом и минутой! — хватило бы с избытком на всю жизнь, какой бы долгой она ни была. А все этот тупица, этот идиот Хайс! Да разве к лицу гебитскомиссару, как попугаю, повторять заголовки геббельсовских газет: «Немецкие войска прочно удерживают позиции перед Харьковом…», «Наши новые рубежи надежны…». И еще эта самоуверенная старческая болтовня: нервы, мол, крепче, нервы, герр майор!
А потом? А потом затихшая телефонная трубка, зарево над райцентром, ожесточенная пальба вдали, и он, Глейм, еле-еле успел уйти с остатками гарнизона от советских танков, рассекших пресловутые прочные рубежи… Глейма и его людей укрыл лес. Надолго ли? Уже дважды их обстреляли. Первый раз, когда переходили шоссе, и второй раз, когда в поисках пищи хотели войти в небольшую, казавшуюся безлюдной деревню. В этих стычках потеряли с десяток солдат. Правда, спустя день к отряду прибилось несколько мадьярских офицеров, которым удалось спастись при окружении и разгроме венгерского полка. Но стал ли отряд от этого сильней?
Сейчас рядом с Глеймом шагал один из мадьяр, высокий горбоносый офицер, в валенках, отнятых у какого-то русского… Валенки, очевидно, были мадьяру тесны, и, оступаясь в рытвины, он болезненно мычал, хватался руками за Глейма. И эти прикосновения, и вообще близость мадьяра вызывали у Глейма с трудом сдерживаемую ненависть. В конце концов не они ли, венгры и итальянцы, прежде всего и виновны в том, что произошло под Харьковом? Разве не они дрогнули первыми там, у Острогожска и Россоши? А теперь еще изволь выслушивай от этого попутчика вначале намеки, а потом и откровенные прямые предложения сдаться в плен. Ему хорошо рассуждать об этом. Если бы Глейм служил в полевых частях, может быть, он и согласился бы с венгром, но думать ли о плене ему, Глейму, начальнику гарнизона города, где любой уцелевший житель потом станет изобличающим свидетелем?! Нет уж, лучше пробиваться на запад, пробиваться, пока держат ноги, шаг за шагом, но пробиваться!
Странно, что даже ветер и снег, тающий на лице и на губах, не могут остудить жара, подступившего к щекам, жара в сухой гортани. Уж не заболел ли он? Тогда не останется ничего другого, как смерть на снегу, под кустом. Надеяться на то, что его не покинут, не оставят одного, — бессмысленно каждый сейчас думает только о своей шкуре.