страшное.
— Самое страшное не это, — задумчиво сказал Вадька.
— Что же?
— Вот так, по-дурацки, погибнуть. Ничего не сделав для победы.
— Победы?! — Выпуклые глаза Кешки отражали желтое пламя лампы и потому тоже казались желтыми. — Ты что, слепой? Это же нашествие! Это же как Чингисхан! Украина у них, Белоруссия, скоро — Москва.
— А Москву ты не трогай, — непримиримо сказал Вадька. — Не трогай Москву. Увидишь — звоном началось, звоном и кончится.
Кешка пытался сесть за парту рядом и даже обнять Вадьку за плечи, но тот вырвался и вскочил на ноги.
— Не смей, или я ударю тебя, — глухим, неузнаваемым голосом предупредил Вадька. — Силы у меня нет, но все равно ударю.
— Неужели ты все еще не понимаешь самой простой истины? Уже нет прошлого. Его не вернешь. Разве вернешь то, что было тогда, на Урвани? Нет будущего. Потому что мы ничего не знаем о нем. Разве я мог даже предположить, что попаду в плен? Есть только настоящее, только вот этот миг. И ничего больше!
— Я помню: ты был паяцем. Был циником. Но что-то не помню, чтобы ты был философом.
Кешка хотел возразить ему, но в этот момент в классе появились Кранценбах и Галингер.
— Хорошего понемножку! — почти пропел Галингер. Видимо, «посошок на дорожку» еще более взбодрил и воодушевил его. — В заключение один эксперимент! — торжественно объявил он. — Я заключил пари с майором Кранценбахом. Блицурок немецкого языка! Тебе, — он ткнул пальцем в Кешку, — и тебе, — такой же жест в сторону Вадьки, — надлежит написать одну и ту же фразу на немецком языке. Вот мел. Прошу к доске!
Кешка взял кусочек мела и встал у доски, как это часто бывало и там, в средней школе на Степной, на втором этаже, в классе, что в конце коридора, налево.
— Пиши! — громогласно, точно вручая Кешке награду, провозгласил Галингер и продиктовал: — «Русские должны умереть, чтобы жили мы». По-немецки!
Кешка диковато оглянулся на стоявшего поодаль Вадьку и судорожно, ломая мелок, принялся писать. Поставив точку, перевел дух.
— Черня Давыдовна поставила бы тебе двойку, — спокойно отметил Вадька. — В одном предложении ты сделал три ошибки. А еще переводчик!
Кешка рукавом вытер пот со лба.
— А теперь ты, — приказал Галингер.
— Что? — не понял Вадька.
— Напиши это же предложение. Но без ошибок.
Вадька протянул руку за мелом. Кешка проворно сунул его в ладонь. Офицеры с напряженным вниманием, как если бы перед ними разыгралась испанская коррида, смотрели на Вадьку.
Вадька подошел к распахнутому окну и, размахнувшись, швырнул мел в темноту.
— Очень хорошо, — почти ласково произнес Галингер. — Теперь я не смогу спасти тебя.
— Я выиграл пари, Отто! — радостно вскричал майор. — Я был прав! Ты ничего не докажешь этому ублюдку, так как он — большевистский фанатик!
Вадька понял почти все, что сказал Кранценбах.
— Что ж ты не переводишь, господин переводчик? — спросил Вадька, повернувшись лицом к Кешке. — Переводи! Не хочешь? Тогда я тебе скажу по-русски. Помнишь школу? Какое слово ты написал первым на такой же доске? Забыл? Ты написал «ма‑ма». А потом ты написал «Ро-ди-на». Забыл? А теперь, даже если останешься жив, ты мертвец. Можешь перевести своему господину майору. Как его там — Кранценбах или Кранценберг?..
И пошел к двери. Он не знал, куда идет и зачем. Спускаясь по ступенькам крыльца, он услышал, как за спиной коротко лязгнул взведенный курок пистолета.
Вадька не остановился. Сейчас ему было страшно только оттого, что о его гибели не узнают ни мама, ни Ася, ни Антонина Васильевна, никто. Наверное, мама получит извещение о том, что младший сержант Ратников Вадим Павлович пропал без вести.
Остановившись посреди школьного двора, он услышал отчаянный вскрик Кешки:
— Не убивайте его! Не убивайте!
Усмехнувшись, Вадька брезгливо подумал: «Просит, как за себя...»
Он знал — сейчас прозвучит выстрел. Очень не хотелось умирать, и он даже за мгновение жизни отдал бы сейчас все, кроме того, что требовал от него Галингер. Сейчас Кранценбах выстрелит, и самое непоправимое будет в том, что в тот же миг не станет Аси, не станет мамы, школы и даже Кешки, с которым они вместе закончили десятый, вместе вступали в комсомол, вместе пошли в армию, и вот понадобилась война, чтобы разъединить их навсегда.
Вадька понимал, что чуда не произойдет и выстрел прогремит неминуемо. Но почему-то не хотелось умирать сейчас, когда еще не забрезжил рассвет и тьма, как бы приготовившись ополчиться на него, стала почти непроницаемой. Наверное, легче бы было расставаться с жизнью, если бы над дальним горизонтом показался хотя бы краешек такого желанного солнца, и тьма в панике ринулась бы прочь, и в небо взмыл первый жаворонок — тот, который напомнил детство лейтенанту Каштанову.
— Может быть, не сейчас? — раздался голос Галингера. — Возьмем его с собой. Любопытный субъект. Он может нам пригодиться.
— Неисправимый щелкопер! — взорвался Кранценбах. — Кто будет с ним возиться в то время, как мы идем на Москву? У тебя еще будут сотни таких экземпляров, если ты не устанешь их исповедовать.
И он прицелился в Вадьку...
В одной из передач, посвященных Дню Победы, по телевидению показали вроде бы самую обыкновенную фотографию, которую прислал майор в отставке Гавриил Петрович Полянский. Он сообщил, что фотография эта хранится у него с самой войны, что найдена она была в кармане гимнастерки у убитого младшего сержанта-артиллериста. Ветеран высказывал надежду, что, возможно, найдутся люди, которые узнают изображенных на ней четверых юношей, тем более что на обороте фотографии есть пометка: «Нальчик, июнь 1940 года».
И как это нередко бывает, случилось чудо. Первым откликнулся кавалер трех орденов Славы Иван Анисимович Гридасов. Он утверждал, что узнал на снимке бойца стрелковой роты Михаила Синичкина, с которым вместе выполнял задание по уничтожению немецкого танка на высоте 261,5 в начале июля сорок первого года.
О Тимофее Тимченко — пограничнике Н‑ской заставы — рассказал в своем письме генерал-майор Резников.
И самым