— Вы уж извините, что спросил.
— Не стоит извиняться. Теперича я спытаю. Можно?
— Отчего же нельзя? Спрашивайте.
— Это правду кажуть, что ты, Емельяша, один всех германцев в Поречье под корень?
— Кто это кажет?
— Усе в отряде.
— Правда, шила в мешке не утаишь, — пословицей ответил Емельян.
— Так оно, — поддержал Ермолай и тоже пословицу припомнил: — Правда прямо идет, с нею не разминешься.
— Вот и договорились, — поставил точку Емельян и, указав на винтовку, висевшую за спиной у Ермолая, спросил: — Стрелять доводилось?
— Разок пульнул?
— По воробьям, что ли?
— Не, по ероплану.
— Не шутите?
— Шутил Мартын, да свалился под тын, — снова Ермолай пустил в ход пословицу. — А про ероплан я правду кажу. Летел германский над лесом, ну я и жахнул.
— Бац — и в сумку!
— Он кукиш мне показал.
Оба рассмеялись.
— Шутки шутками, но я не любопытства ради поинтересовался вашей стрельбой. Надо быть готовыми и огонь открыть.
— Коль надо, — твердо произнес Ермолай, — вдарим!..
Пока шли лесом, вели разговоры, жизнь былую вспоминали. Ермолаю уж больно понравились Емельяновы речи про Урал, про Хозяйку Медной горы да Данилу-мастера. Потом и он разоткровенничался. Сиротливая у него жизнь — один-одинешенек. В молодости, когда цел и невредим был, в красавицу фельдшерицу влюбился. Городская она, в Поречье после ученья приехала. Гордая такая, стройная, коротко стриженная. Увидел ее Ермолай и сердцем прикипел, а она — ноль внимания. За учителя замуж вышла.
— Веришь, Емельяша, я будто чумой захворал. Свет не мил. И топиться побежал к Харитонову дубу...
— К дубу?
— Растет у нас у берега речки дуб-сирота, вроде меня, кличут Харитоновым, — с хрипотцой в голосе пояснил Ермолай и поведал печальную историю.
В стародавние времена, когда в этих местах помещик-барин господствовал над всеми, в Поречье жил хлопец-богатырь, курчавый да ладный, единственный сын повитухи Иванихи. И полюбил он, Харитоша, дочь барина Янину. Миловались они потаенно до тех пор, пока свирепый отец не выследил их и не запер в покоях дочь.
Долго горевал Харитон, осунулся, почернел от горя. Но однажды прорвался он в бариновы покои и, схватив Янину на руки, как пушинку, вынес на волю. Барин учуял и собачью погоню учинил. А Харитон с Яниной к реке подались и — страшно сказать! — с крутого берега в самую кручу бултыхнулись. И поглотила влюбленных навеки Птичь-река... Убивалась Иваниха. Каждый день к берегу ходила — все в воду глядела: не покажется ли ее Харитоша? Потом у той кручи дубок посадила, который Харитоновым нарекла, и каждый божий день навещала его... Давно уже нет Иванихи, а дуб ее, который люди зовут Харитоновым, растет себе и растет. Один сиротливо стоит у реки. Рвут его ветры, стегает дождь, сечет град, но Харитонов дуб глубоко забрался корнями в землю и не страшны ему невзгоды.
— Мы с тобой, Емельяша, направление держим к Харитонову дубу. Там и переправимся через Птичь.
Хотел было Емельян спросить Ермолая, как это он живой остался, ведь тоже надумал было топиться, да решил промолчать — не стоит старую рану бередить. Но про фельдшерицу-красавицу все-таки спросил: как, мол, жизнь ее сложилась?
— Не ведаю. С очей сгинула. Вместе с учителем у Сибирь подалась...
Вскорости они действительно вышли к дороге, за которой лес начинался и тянулся до самой реки, где и возвышался дуб-исполин.
— Вона, смотри-ка, Харитоша стоит, — обрадовался Ермолай. — Ветками шевелит, будто нас кличет.
Емельян увидел тот дуб. Но и странную картину его глаз поймал. Левее дуба стоит повозка, пасется корова, и двое мужиков женщину не то куда-то толкают, не то волокут.
— Видите? — спросил напарника Усольцев.
— Бачу. Штось неладное...
— А ну-ка, поближе подойдем. — И Емельян, а за ним и Ермолай, согнувшись, перескочили через дорогу и оттуда ползком добрались до кустов, росших на лугу, и уже отчетливо увидели немцев, волокущих женщину к дубу.
— Стрелять нельзя, — шепотом говорил Емельян. — Пуля и ее может задеть. Подождем.
Ждать пришлось недолго. Немцы силой дотащили женщину к дубу и, веревкой обмотав ее, привязали к стволу. Потом, накинув корове на рога поводок, повели ее к повозке.
— Мой, что впереди коровы, а вы, Ермолай, берите на мушку заднего. Только скотину не цеплять.
Ермолай лежа прицелился и одновременно с Усольцевым нажал на спусковой крючок. Хлесткая автоматная дробь и винтовочный выстрел эхом прокатились по лугу. Немец, шедший позади коровы, с воплем рухнул на траву, а передний, бросив поводок, кинулся к телеге. Емельян дал еще очередь — и немец распластался у колеса.
— За мной! — скомандовал Усольцев, рванув к дубу.
Женщина изо всех сил голосила:
— Родненькие, спасите! Тольки коровушку не убивайте! Пожалейте...
Усольцев еще издали заметил, что ермолаев немец трепыхается, — значит, живой, — и побежал прямо на него. А фриц, скрючившись, вопил.
— Встать! — скомандовал Усольцев немцу, но тот, видимо, не понимал, чего от него хотят, продолжал лежать. Ермолай взял фрица за ворот шинели, недвусмысленно показав, что надо подниматься.
Усольцев подошел к женщине и распутал веревки, которыми она была привязана к дубу. Женщина кинулась в ноги Емельяну:
— Спасибо, родненький... Дай вам Бог здоровья!
— Вставайте... Не надо в ногах валяться. Мы ведь свои...
Женщина узнала Ермолая и еще громче запричитала:
— Родненький ты мой, спаситель... Ты ж мене знаешь... Лукерья я. Гаврилы-шорника женка... Век буду помнить... И коровушка цела... А проклятые чего вздумали — на бабу беззащитну двое. Отбивалась як могла, а потом кажу, что я хвора... Яны ж зусим ачумели и привязали мене к дубу. Додумались, дурни...
Немец, поднявшись с земли, весь колотился. Он держался руками за окровавленную шею и молил о пощаде.
— Нихт тотен... (Не убивайте...)
— Што он лопоче? — спросил Ермолай.
— Хрен его знает... Погоди, кажется, просит не убивать.
— Дайте, я этого паскуду стукну, — подняла кулак Лукерья.
— Не надо, — остановил ее Емельян. — Его уже Ермолай стукнул. Надо шею ему перевязать. Может, найдется у вас кусок материи.
— Яму? Да няхай он сдохне!
— И я так скажу, — поддержал Лукерью Ермолай. И Емельян в душе согласен был: пустить бы этого негодяя в расход — и дело с концом. И было за что. Но нет, стукнуть его — пара пустяков, но, однако, не в том дело, может сгодиться. В отряд доставим, «языком» будет. Так и сказал Ермолаю.
— Твоя правда, Емельяша, — согласно кивнул головой Ермолай и скоренько пошагал к повозке, где лежал убитый немец, откуда и принес кусок холстины.
Емельян обмотал немцу шею, за что тот кланялся и спасибо говорил, и все быстро сели в повозку, чтоб скрыться в лесу. А Лукерья недоумевала:
— Куды ж я теперьча, родненькие?
— С нами, в партизаны, — разъяснял ситуацию Усольцев. — В деревню вам нельзя соваться.
— С коровой в партизаны рази можно?
— Будете ее доить и нас молочком поить.
— Буду, родненькие, буду, спасители мои!
В лесу остановились. Посчитали трофеи: лошадь, телега, два автомата, ну и, конечно, «язык».
— Неплохо! — сказал Усольцев и, обращаясь к Ермолаю, добавил: — Лично командиру доложите и все передайте. И «языка» в целости чтоб доставили...
— А сам куды? — в растерянности спросил Ермолай.
— К той же цели. Теперь дорогу знаю — через Птичь, а оттуда, кажется, и Залужский лес виден. Не так?
— Правильно, — подтвердил Ермолай. — Тольки нам вместе надо...
— Не покидайте нас, — встряла в разговор Лукерья.
— Без вас мне боязно. Германца проклятого боюсь... Да и Ермолай без бабы живе...
— Не пужайся, на тебя ока не имею, — озлился Ермолай.
— Чаму ж так?
— Отощала, да и хворая ты.
— Баба без мужчины что огонь без лучины — чахнет. А хворая я для германца.
— И где ж твой Гаврила?
— В армию пошов, и ни слуху ни духу.
— Вернется — вмажет он тебе, языкатой...
— Кончайте лясы точить, — властно произнес Емельян и, подойдя поближе к Ермолаю, спросил: — Задача ясна?
— Ясна-то она ясна, да одному тебе туго буде.
— Как-нибудь... Ну, ни пуха ни пера!
И снова Емельян один. Был напарник, надежный и добрый, с которым, конечно, и земля казалась тверже, и дороги вроде прямее, и на душе покойнее. Было с кем хоть слово вымолвить, а теперь мир казался пустынным и неуютным. Какое, оказывается, великое счастье быть с кем-то рядом, ощущать локоть близкого, всегда быть уверенным в том, что товарищ, идущий с тобой в одной упряжке, не ослабит своих усилий и будет всегда надежно подпирать тебя плечом. И уже не раз одиночество Емельяна скрашивалось тем, что на его скитальческих дорогах ему попадались именно такие люди, которые бескорыстно, по-доброму обогревали его душу. Оттого он и живой, и по земле твердо ходит, и врагов, как может, бьет. Вот Олеся — ребенок ведь, а можно сказать, жизнь Емельяну подарила. Вспоминал Усольцев Олесю, и становилось ему не по себе. Ни матери, ни бабушки... А отец где?.. Эх, война, война, что ты наделала? Всем беду да горе пригоршнями накидала...