Когда Болховитинов сел, он обратился к женщине по-русски:
– Посмотрите внимательно. Где, когда, при каких обстоятельствах вы видели этого человека?
Эсэсовка с полминуты смотрела на Болховитинова отрешенно и безнадежно, потом шевельнула спекшимися словно от жара губами и ответила тоже по-русски, совершенно без акцента:
– Этого человека я никогда не видела.
– Посмотрите хорошо, подумайте. Речь может идти о встрече, имевшей место два-три года назад.
– Нет, я не знаю этого человека. Ошибиться я не могу, у меня хорошая память на лица. Не знаю и никогда не видела.
– Вы, – следователь обернулся к Болховитинову. – Посмотрите внимательно и постарайтесь вспомнить, где и когда могли видеть эту женщину.
– Н-нет, – отозвался тот не совсем уверенно. – Не припоминаю...
Неуверенность появилась от этого странного ощущения: все-таки она кого-то напоминала, очень отдаленно, едва уловимо, но кого? Видеть ее вот так прямо он никогда не видел и уж, конечно, никогда с ней не разговаривал, но... действительно, откуда же тогда это едва ощутимое – как прикосновение паутинки, – но совершенно отчетливое чувство deja vu.[45]
Он еще раз глянул на нее – анфас она была так же хороша, хотя левую сторону лица уродовал шрам ожога, идущий от уха к шее и, видимо, заставляющий ее держать голову чуть наклоненной к плечу. Взгляды их опять встретились, и он тут же отвел свой – столько опустошенности и безнадежности было в ее глазах.
– Вы, похоже, не уверены, – безошибочно уловил следователь.
– Нет, я просто... пытался припомнить, – сказал Болховитинов. – У меня как раз память на лица не очень... Но нет, нет!
– Ну, нет, так нет, – согласился следователь. – Тогда идемте.
Они вернулись в тот, первый кабинет. Не спрашивая больше о загадочной женщине, следователь дал Болховитинову лист бумаги и велел снова подробно написать, какие именно фортификационные работы проводились в округе Клеве с августа 44-го по февраль 45-го года.
– Я ведь уже составлял такой перечень, – сказал Бол-ховитинов.
– Ничего, составьте еще раз. Только поподробнее и не опуская технических данных. Если возводились железобетонные сооружения, укажите марки цемента и спецификации арматурной стали.
– Нет, не было там железобетона, я об этом тоже писал. Но когда мне все это сделать? Днем я на работе, ночью меня таскают на эти допросы, или собеседования, не знаю уж как назвать; сейчас я, например, ничего вам написать не могу – голова гудит.
– Это не срочно, – сказал следователь, – напишете потом, когда отдохнете. Я скажу, чтобы вас не беспокоили.
Беспокоить его и в самом деле перестали, ночные вызовы прекратились. Сосед по бараку, человек бывалый и с небольшим зэковским стажем еще довоенных времен, сказал, что – скорее всего – следствие по его делу окончено и теперь его или освободят, или будут судить.
– Ну, как «судить», – добавил он, – это ведь только называется, что суд. Тебя и вызывать не станут, без тебя все решат, приляпают срок, и хорош...
Срок так срок, подумал Болховитинов, куда теперь денешься... коли назвался груздем. Своя судьба его как-то не волновала, но все тревожнее делалось за Таню: что, если и ей додумаются что-нибудь инкриминировать? Он теперь видел, что с этим здесь просто – «пришить», как выражался сосед-зек, могут все что угодно. Страх за Таню почему-то (хотя никакой логической связи тут не было) усугублялся воспоминанием о странной очной ставке; он не мог забыть глаза той несчастной, мысленно только так ее и называл, хотя, конечно, кем угодно могла быть русская в униформе СС – шпионкой, осведомительницей гестапо, наконец, секретаршей какого-нибудь бонзы из КОНРа.[46] Во всяком случае, на рядовую гестаповку она никак не походила, ее речь свидетельствовала о принадлежности к интеллигентным кругам. Но это было несущественно, стоило ему вспомнить ее глаза – а забыть такое невозможно – и вопрос вчерашней виновности как-то терял смысл, потому что сейчас это были глаза страдающего человека, низвергнутого на самое дно отчаяния – самого глухого, самого последнего, когда уже не остается ни надежды, ни желания ее обрести.
Кто была эта несчастная, какова ее действительная или мнимая вина, что привело ее в такое состояние – он понимал, что никогда этого не узнает, и лучше всего было бы поскорее ее забыть; но он знал уже, что забыть не сможет, что эта короткая встреча останется в его памяти, как одно из самых тяжелых воспоминаний...
А время шло, население в бараке менялось, одни уезжали, вместо них появлялись новые – большинство прямо с Запада, только что переданные союзными властями нашим репатриационным миссиям. Однажды – уже шел июнь – Болховитинова на работе послали отрезать муфту в кабельном туннеле. Муфта капут, а кабель еще сгодится, объяснил солдат, вручив ему ножовку, поэтому надо отрезать здесь, а потом с того конца, где щит.
– Бандаж только наложи, где резать будешь, – предупредил он, – а то размотается вся эта хреновина – намучаешься после с ней, как вытаскивать будем.
– Бандаж-то я наложу, – сказал Болховитинов, оглядываясь в поисках подходящего куска проволоки, – только пришли сразу кого-нибудь с паяльной лампой, чтоб запаять свинец.
– Да чего его паять, возьми вон мешок бумажный, замотаешь там потуже, и лады.
– Чудак, здесь изоляция в масляной пропитке. Вытечет масло – куда этот кабель будет годиться, его же пробьет потом под нагрузкой.
– Ну и хрен с ним, пусть пробивает, это уж не наша забота...
Болховитинов пожал плечами, нашел проволоку, наложил бандаж и стал, не торопясь, резать кабель. Торопиться было некуда, солдат сказал, что другой работы до обеда не будет. Не допилив и до половины, он услышал чьи-то бегущие шаги, обернулся и в слабо освещенной редкими пыльными лампочками перспективе туннеля увидел Таню.
Первой его реакцией было изумление от того, что она всегда появляется внезапно и неправдоподобно, как галлюцинация, и не сразу веришь, что это на самом деле. Он и сейчас не мог поверить, прижимал к себе ее вздрагивающие плечи, пытался успокоить какими-то пустыми словами, – и ему казалось, что это во сне, а она продолжала плакать отчаянно и беззвучно, уже насквозь промочив слезами его рубаху.
– Ну не надо, ну что ты, – повторял он, – ну ничего же не случилось, видишь – оба мы живы-здоровы, все будет хорошо... Ты как вообще сюда попала?
– Через дырку какую-то, – она всхлипнула и шмыгнула носом у него под ухом, – я со знакомым сержантом договорилась, он сказал – лезь сюда, и потом прямо по туннелю, там увидишь... Еще боялась, что куда-нибудь не туда залезу. Ой, Кирилл, ну как ты тут, что они, собственно, от тебя хотят, я ничего не понимаю, сколько ни спрашивала – никто ничего толком не говорит. Ладно, это не важно уже! Я почему пришла – тебе нужно бежать, понимаешь, и не тянуть с этим, я все уже продумала...
. – Помилуй, куда бежать, о чем ты? Расскажи лучше о себе – у тебя-то все в порядке, с тобой все выяснили?
– Да не знаю, ну их к черту, с ними разве поймешь? Сейчас не во мне дело! Здесь есть лагерь французов, понимаешь, освобожденных французов, и их скоро будут всех отправлять домой. Ты должен попасть в этот лагерь, это можно устроить, и выдать себя за француза, понимаешь?
– И что же, уехать с ними во Францию?
– Ну конечно же!
– Ну, знаешь, – ошеломленно сказал Болховитинов. – Из Голландии было ближе, тебе не кажется?
– Согласна, да, ну не сообразили, кто же мог думать, что так все получится, что же теперь делать! Я тебе говорю – это единственный выход! Тебя если не отдадут под суд, то все равно вышлют, но даже на это трудно рассчитывать, Дядесаше говорили, он сказал – «ты должна четко представлять себе обстановку»... Тебе надо бежать, и бежать немедленно, а я перейду межзональную границу в Берлине, там это легче...
– Ты что же, решила эмигрировать?
– Почему «эмигрировать» – просто уехать на время, переждать, пока они здесь не опомнятся...
Болховитинов невесело усмехнулся.
– Наши эмигранты еще в Константинополе твердили: «Это ненадолго, должны же большевики образумиться». Не надо иллюзий, Таня, твой дядюшка прав – обстановку лучше представлять себе такой, как она есть. Если эта власть не образумилась за двадцать пять лет...
– О чем ты, я не понимаю тебя, при чем тут эмигранты, при чем тут большевики? Кто не образумился за двадцать пять лет?
– По-твоему, такое отношение к нашему брату – это просто дурь местного начальства?
– Ну ты еще скажи, что это товарищ Сталин приказал подозревать в измене каждого!
– Это меня, знаешь, мало волнует, кто лично приказал – товарищ ли Сталин, или товарищ Молотов, или товарищ Берия...
– Берия, кстати, – перебила Таня запальчиво, – перед войной массу военных выпустил, которых посадили при Ежове!
– Да, да, я слышал. Возможно, он и прекрасный человек, это в данном случае несущественно. Существенно то, что у большевиков всегда действовал совершенно определенный принцип: любой подозрительный является потенциальным врагом, а значит, и обращаться с ним надо соответственно. Это уже в гражданскую войну так было, так что ожидать, что они вдруг «опомнятся»...