43
Направляясь в Ставку, генерал армии Мерецков находился в подавленном состоянии. То, что произошло накануне, не поддавалось разумному толкованию. Кирилл Афанасьевич полагал, что за десять месяцев войны, два из которых он провел в тюрьме, можно привыкнуть к непредсказуемости сталинских поступков. Он считал более логичным смещение его с поста командующего фронтом, поскольку задача прорваться к Ленинграду волховчанами не выполнена. Другое дело, что у них не хватило сил. Но если бы его, Мерецкова, сделали за этот просчет в оценке боеспособности 18-й армии вермахта козлом отпущения, он понял бы этот обычный сталинский маневр и принял его как нечто несправедливое, но должное по нынешним временам.
Но то, что произошло 23 апреля 1942 года, было за пределами здравого смысла.
За неделю до этого Кирилл Афанасьевич отправил Клыкова в госпиталь, внимательно выслушав его и заверив, что сделает все от него зависящее для облегчения судьбы армии, хотя Мерецков считал сложившийся в ней командный состав удачным. Армию принял опытный генерал. Вкупе с таким комиссаром, как Зуев, дело Власов поправит. Конечно, без новых резервов, с измученными голодом и болотным бытом людьми многого не добьешься. Но поправить положение можно.
И вот для захвата Любани, а этот вопрос с повестки дня не снимался, Мерецков принялся формировать на базе выведенной в резерв фронта гвардейской дивизии 6-й стрелковый корпус. Все, что поступало в эти дни по скупым разнарядкам Ставки, собственные заначки, людей и боеприпасы Мерецков отдавал корпусу, полагая, что свежие войска, переданные Власову, помогут захватить Любань.
Но планам этим сбыться не было суждено.
«Что же происходит, — горестно думал Мерецков, сидя в „дугласе“, который утром 24 апреля поднялся с маловишерского аэродрома и взял курс на Москву, — почему судьба мне ставит подножку в решающий момент? Может быть, это расплата за предыдущее везение? Ничего себе везение — одиночная камера и ночные допросы… Ладно, забудь об этом, не имеешь права помнить, по крайней мере сейчас, когда идет война. Ведь у тебя было и Лодейное Поле, и Тихвин, и возможность проверить на практике придуманный тобой маневр: бить немца по трем сходящимся направлениям. И ведь получалось! При тех силенках получалось… А что сейчас? Как могла Ставка пойти на подобное безумие? Толстой говорит о Кутузове: тот обладал способностью созерцать события. Как там князь Андрей сказал: „Он ничему полезному не помешает и ничего вредного не позволит“. Да, Кутузов мог не позволить повредить русской армии. А что могу я? Может быть, смириться и стать послушным орудием в руках провидения, которое в наше время называется „товарищ Сталин“? А что еще остается делать? Ведь я уже пытался помочь ему, да и всем нам, выйти из июньского воскресенья с меньшим для Отечества злом…»
Он вспомнил вчерашнее утро, когда ему доложили, что прибыл генерал Хозин. «Чего это вдруг? — подумал тогда Мерецков. — Ни сам Хозин не предупредил меня, ни Ставка… Наверно, приехал для координации общего наступления на Любань. Буду просить у него Пятьдесят четвертую армию. Пусть отдаст Федюнинского нашему фронту».
Генерал-лейтенанта Хозина Мерецков знал достаточно хорошо, но в близких или товарищеских отношениях оба генерала не были. Когда после известных перемен в руководстве РККА как грибы после дождя стали появляться новые люди и уверенно занимать освободившиеся посты, генерал Хозин ни в чем особенном не преуспел и, по слухам, считал себя обойденным. Звездный час его пришел, когда в сентябре 1941 года Жуков отправился в Ленинград, имея в руках записку Сталина, в которой тот приказал Ворошилову сдать подателю сего бразды правления фронтом. С собою Жуков прихватил двух генералов — Федюнинского и Хозина. И когда позднее Сталин в аварийном порядке затребовал Жукова спасать Москву, тот оставил на посту комфронта Ивана Ивановича, которого тянул наверх с Халхин-Гола, а Хозина бросил командовать 54-й армией. Там был снят с поста командарма Маршал Советского Союза Кулик, позволивший немцам отрезать себя от Шлиссельбурга и потому разом сменивший большую звезду на две маленькие, превратясь в заурядного генерала.
Когда немцы, опередив наступление Ленинградского фронта, намеченное на 20 октября, за четыре дня до этого рванулись к Тихвину, намереваясь соединиться с финнами на реке Свирь, Федюнинский резонно заопасался по поводу собственной участи. В тот же день, 16 октября, он стал просить Ставку поменять его с Хозиным местами. Так Михаил Семенович занял высшую командную должность, до которой его, увы, не подняли в мирное время.
Теперь Хозин появился в кабинете Мерецкова, и тот удивился нескрываемой радости на лице соседа. «Чего это он сияет?» — недоуменно подумал Мерецков, знавший об отсутствии у генерала особых к нему симпатий.
— Здравствуйте, Михаил Семенович, — радушно сказал Мерецков, двинувшись навстречу Хозину. — Какими судьбами?
— Вот, — забыв ответить на приветствие, произнес Хозин, не в силах сдержать торжествующей улыбки.
Он достал из кармана и протянул Мерецкову листок бумаги.
И тогда Кирилл Афанасьевич, не веря глазам своим, прочитал директиву Ставки Верховного Главнокомандования от 21 апреля1942 года. Москва ликвидировала Волховский фронт, а его четыре армии передавала генералу Хозину. Образовывался единый Ленинградский фронт в составе двух направлений. Ставка отдавала Михаилу Семеновичу под начало девять армий и две армейские группировки, находящиеся на пяти изолированных друг от друга территориях, а если считать и позиции 2-й ударной, то и в целых шести местах.
«Как он со всем этим управится?» — подумал Мерецков.
Большого усилия стоило Кириллу Афанасьевичу сохранить невозмутимость. Кому-кому, а Хозину не даст он повода говорить потом, что Мерецков растерялся от этакой вести. Сам Михаил Семенович хорошо помнил, каким жалким выглядел Ворошилов, когда прибывший в Смольный Жуков прямо на заседании Военного совета вручил маршалу сталинскую записку. Ему хотелось бы повторить тогдашнюю ситуацию, проиграть ее сызнова, но теперь уже с самим собой в главной роли, в сентябре он был молчаливым статистом. И Хозин не скрывал разочарования. Но сейчас они были с Мерецковым вдвоем, и хозяин принял новость, лишающую его должности, будто так оно и разумелось. Не дрогнул, не спросил растерянно: «Как же так?..»
— По этой директиве мне и Балтийский флот подчинен, — некстати сказал Хозин.
— С чем и поздравляю, — буркнул Мерецков. — У нас на Волховском корабли не держим… Сейчас вызову начальника штаба и члена Военного совета, ознакомлю товарищей. Но пока имею к вам личную просьбу. Вторая ударная армия в трудном положении. Прошу обратить внимание на необходимость срочного ее усиления. Фронт сформировал для этой цели стрелковый корпус. Сохраните его. Вот и все, о чем хотел вас просить. Командуйте… Надеюсь, вам повезет больше.
— Мы подумаем над вашим предложением, — сказал Хозин. — Но боюсь, что корпус придется отдать. Товарищу Сталину нужен сейчас каждый боец. Я был вчера в Ставке. Затеваются серьезные дела на юге. Здесь обойдемся собственными силами.
— Не обойдемся, нет!
Сейчас он корил себя, что не сдержался, грохнул кулаком по столу так, что Хозин от неожиданности вздрогнул.
— Извините, — буркнул Мерецков, остывая, и вышел из кабинета, столкнувшись в дверях с Запорожцем.
— Иди, знакомься с новым комфронта, Александр Иванович, — сказал генерал армии и пошел звонить в Ставку. Когда его соединили с начальником Генштаба, он дрогнувшим голосом спросил Василевского:
— Что произошло, Александр Михайлович?
— А ты что — читать разучился? Генерал армии Мерецков назначен замом Жукова по Западному направлению…
— Но фронт-то зачем развалили? Какой в этом смысл?
— Спроси чего полегче, Кирилл Афанасьевич, — ответил Василевский, и Мерецков явственно услышал, как тот тяжело вздохнул. Не телефонный это разговор…
— Но что будет со Второй ударной? Она в критическом положении! Прошу не трогать Шестой стрелковый корпус, Александр Михайлович… Говорил Хозину, но тот иного мнения.
— За армию не беспокойся, тут есть кому думать!
— Прошу доложить мое мнение товарищу Сталину, — перешел на официальный тон Мерецков. — Срочно вылетаю для доклада.
— Вылетай, — усталым голосом согласился Василевский. — Чтоб завтра был у нас к обеду, ставлю твой вопрос на доклад Верховному.
С тем Мерецков и приближался сейчас к Москве, размышляя от тоски, снедавшей его со вчерашнего дня, о том, что никакие блага жизни, ни слова, ни физическое довольство, вещное изобилие или власть не могут служить высшим принципом, определяющим поведение человека. Кириллу Афанасьевичу казалось теперь, что главным можно считать только процесс формирования человеческого характера, достижения человеком нравственной и интеллектуальной зрелости.