Было начало апреля. Отцвели вишни и черешни. Земля покрылась зеленью. К брустверам солдатских окопов побежали цветы — белые, оранжевые, голубые, синие, пунцовые, желтые. Бражным духом напитался воздух, пьянил, будоражил, наполнял душу сладкой и тревожно-светлой грустью, будил неясные желания, звал куда-то.
Олесь сидел возле миномета, обняв черную его трубу правой рукой, и, прищурив черные, монгольские глаза, тихий и задумчивый, чуть внятно шептал:
Темниють доты
Чужи навпроты —
Ничого бильш нэма.
А там дэсь, дома,
Весна знайома
Зэлэни рукы пидийма.
Минометчики, необычно строгие и даже торжественные, слушали его, затаив дыхание. Прямо перед ними, в каких-нибудь трехстах шагах, высились темные горбы неприятельских дотов, начиненных пулеметами и легкими противотанковыми пушками. Между дотами и минометчиками лежал свеже-зеленый луг, разукрашенный цветами и звеневший от птичьего разноголосья. Но солдаты как бы и не замечали всей этой благодати. Перед ними были только доты, грозившие ежеминутно смертью, и ничего больше.
Олесь, между тем, читал уже другое, гневное:
Скоро спизнаешь, нимкеня зла,
Сыта чужим добром,
Як выгорало мое дотла
Билэ село за Днипром…
Смуглое лицо его теперь было матово-бледным, на острых скулах тугими узлами вспухали, шевелились желваки, в черных глазах поблескивали алмазной жесткости огоньки.
Солдаты слушали все беспокойнее. Один за другим лезли в карман за кисетом, несмело просили:
— Давай, Лександр, еще…
— Вот ведь штука-то какая… За самое аж сердце…
— Ну, валяй дальше, Олесь…
Олесь читал. Он читал и час, и другой. А солдаты слушали и удивлялись, как это можно было обыкновенными словами выразить то, что было у каждого на сердце и о чем, стало быть, могло поведать одно лишь человеческое сердце…
О том, что в бывшей моей минометной роте объявился настоящий поэт, я узнал от ездового Максимыча, который с некоторых пор использовал любой подходящий случай, чтобы проведать нас.
— Прислали его к нам, — повествовал Максимыч. — Смирный такой — все больше молчит, будто грустит по ком-то… Глаза такие печальные-печальные. По вечерам в блокнот записывает. Потом зачал читать нам эти самые… как их… ну, стихи, какие вы, товарищ капитан, нам в книжке Тараса Шевченкова читали… Ребята быстро полюбили его — с умом парень и душевный такой. Олесем зовут, Лександр — по-нашему, по-русскому. Вот какое дело!..
Юра Кузес, сидевший поблизости и слушавший рассказ Максимыча с разинутым от удивления ртом, немедленно отправился в минометную роту, а часа через три вернулся, да не один, а привел с собой и поэта. Это был в самом деле тихий, красивый парень, с глухим, как бы придавленным чем-то тяжелым, голосом, медлительный, пожалуй, даже флегматичный. В темных умных глазах — невысказанная боль, отражение тревожных и тягостных раздумий: позже мы узнали, что парню этому довелось хлебнуть столько горя, что еще не скоро погаснет в глазах это его отражение…
Олесь читал стихи, написанные по-украински. У нас не было переводчика, да нам и не хотелось переводить их на русский — до того задушевны и понятны были они в подлиннике. Но мы не знали, что с ними делать. Наша типография не располагала украинскими шрифтами.
И все-таки выход был найден. Помогла солдатская сметка.
— А что, ежели перевернуть вверх ногами восклицательный знак? — вдруг предложил сержант Макогон.
— Ур-р-ра, Макогонище! — заорал Дубицкий. — Ты гений!
И тут все вдруг вспомнили, что не хватает в сущности одной только буквы «i» и что стоит перевернуть восклицательный знак, как эта проблема будет расчудеснейшим образом решена: мы получим самую что ни на есть настоящую «i». Наутро газета вышла со стихами Олеся. Вот как это выглядело:
Темнiють доти
Чужi навпроти —
Нiчого бiльш нэма.
А там дэсь, дома,
Вэсна знайома
Зэлэнi рукы пiдiйма.
До самого конца войны почти в каждом номере дивизионки печатались стихи Олеся Гончара. Потом он демобилизовался, уехал на родину. Более года мы ничего не слыхали о своем дивизионном соловейке, все ждали, что его имя промелькнет в ряду имен лучших украинских поэтов. Но мы ошиблись. Олесь перестал писать стихи. Вскоре к нам в дивизию прислали книгу. Называлась она «Альпы». И эта книга была про нас, про наш путь. Растроганный полковник Денисов написал ее автору письмо, которое заканчивалось словами:
«Узнаю почерк славного гвардейца. Олесь, родной, дуй, брат, до горы.»
У наборщика Миши Михайлова была одна слабость: Миша очень любил гусей. Откуда пришла к нему эта странная любовь, никто не знал. От самого Михайлова выяснить что-либо не удалось.
— Гусь — умнейшая птица! — убеждал он Макогона. — Слыхал, может, как гуси спасли Рим? То-то… Гусь, он все может. Вот раздобудь мне где-нибудь — я из него наборщика сделаю. Не веришь?
— Жаркое сделаешь, — ухмылялся Макогон.
— Ты обо всем с позиции своего брюха рассуждаешь, — обиделся Миша. — Материалист!
— Ну, ладно, ладно. Так и быть: достану я тебе гусака.
Вскоре и вправду в нашем хозяйстве объявился молодой гусак, Не знаю уж, на законном ли основании он объявился или захвачен был «в плен» где-нибудь за селом, но только быстро прижился в редакции и теперь расхаживал возле реалов с наборными кассами, важный и деловитый. Он и впрямь внимательно наблюдал за работой Михайлова и Макогона, вытягивая длинную свою шею, стараясь достать до ячейки и вытащить из нее буковку. И когда ему не удавалось, страшно сердился, шипел по-змеиному и издавал угрожающие клики.
Мало-помалу Миша стал приобщать пернатого подмастерья к своему ремеслу.
Началось все хорошо. Гусь оказался учеником прилежным и понятливым. Он уже продвинулся так далеко, что мог по едва уловимому знаку Михайлова достать своим клювом нужную литеру.
Все это сопровождалось восторженным хохотом тружеников нашего наборного цеха.
— Ну и гусь! Он, ребяты, вас скоро за пояс заткнет! — кричал Лавра, обливаясь радостными слезами.
Миша Михайлов ликовал, точно малое, неразумное дитя.
— Что я тебе говорил? — то и дело вопрошал он, победоносно глядя на посрамленного Макогона. — Вот увидишь, я из него такого метранпажа сделаю, что ты будешь не нужен!
Кончилась, однако, вся эта история неожиданно быстро и трагически для «метранпажа».
Однажды наборщики с ужасом обнаружили, что из одной кассы основного наборного шрифта начисто исчезла литера «А». Миша, конечно, вмиг сообразил, чья это работа, но боялся открыть тайну. Но делал он это зря, потому что хитрющий Макогон тут же объявил:
— Это гусь. Он выклевал!.. Лавра, лови его!
Гусак, почуяв недоброе, широко разбросал саженные крылья и носился по двору, испуская громкие, гортанные, негодующие звуки. Его все же поймали, для верности ощупали и… обезглавили.
Шрифт таким образом был спасен.
Гусиное мясо оказалось чрезвычайно вкусным. Все ели с великим удовольствием. Даже Михайлов. Правда, он все боялся, как бы не проглотить свинцовую буковку: а вдруг не все они были выпотрошены из гусиного зоба.
Насытившись, стали гадать: почему из всех букв гусь выбрал именно «А»?
— Уж не азбуку ли он начал изучать? — высказал предположение Макогон, подмигивая насмешливыми глазами в сторону Михайлова.
Тот, боясь, что ему пришьют «дело», стал решительно отрицать, утверждая, что его питомец по натуре оказался диверсантом… Учитель де здесь ни при чем…
Так звали мы Валентина Тихвинского. Просто Валька. Теперь мне хотелось бы назвать его по имени-отчеству, но не могу. Не могу потому, что отчества его не знаю. Да и никто, кажется, из нас не ведал, как Вальку величать по отчеству. Это нам было в сущности ни к чему.
«Валька!» — так он был ближе, роднее, а главное — в доску своим. Не свойским, нет, а именно — своим. Если же признаться по-честному, мы все потихоньку были влюблены в Тихвинского, хотя, как это бывает в подобных случаях, частенько подтрунивали над ним.
— Валька, продень нитку в иголку! — приставали мы к нему, отлично зная, что ему легче сделать тройное сальто, чем произвести требуемую операцию: Валька был безнадежно близорук.
«Хозяйство» Шуренкова очень гордилось, что в лице Вальки Тихвинского приобрело своего собственного фотокорреспондента, несмотря на то, что по штатному расписанию таковой нам не полагался.
«Не положено», — говорили нам неумолимые кадровики.
Валька был у нас внештатным. Его основная работа состояла в том, чтобы делать крохотные снимки бойцов и командиров для партийных и комсомольских билетов. И инструктор политотдела по партучету очень ревностно следил, чтобы Тихвинский не уклонялся от исполнения своих «прямых» служебных обязанностей. Редактору стоило немалых усилий добиться разрешения, чтобы гвардии старшина Тихвинский работал в нашей газете.