Хорошо.
До последнего времени Алексей Васильевич не очень интересовался прошлым авиации, а теперь стал разыскивать изданные в довоенное время книги, перечитывал их и… раздражался. Его злили верноподданнический тон авиационной литературы, ее бравурность. И все-таки он читал старые книга, стараясь оценить излагавшиеся в них факты с высоты сегодняшних своих знаний. И получалось: знаменитый Сталинский маршрут над Арктикой, начавшийся в Москве, протянувшийся до Петропавловска-на-Камчатке, дальше — на юг, завершился вынужденной посадкой на заброшенном островке Удд, а вовсе не во Владивостоке или Хабаровске, как предполагалось… И второй Чкаловский перелет через Северный полюс в Соединенные Штаты, понаделавший столько шума во всем мире, тоже выглядел теперь не совсем так, как был задуман: побить мировой рекорд дальности экипажу не удалось (самолет, кроме имени АНТ-25, имел ведь еще маркировку РД, что расшифровывалась как «рекорд дальности»). В тех неудачах вины экипажа не было, так уж сложились обстоятельства, но все равно перечитывать хвастливые реляции, ставшие «историческими», было неуютно и как-то неловко. Тем более, что факты набегали Друг на друга: полет Коккинаки из Москвы в Нью-Йорк тоже завершился вынужденной на островке Мискоу, а скандальный финиш женского экипажа Гризодубовой, когда и до цели не дошли, и штурмана Раскову, чтобы не убить на в неаэродромном приземлении, выбросили с парашютом в тайгу… Ее тогда с трудом нашли. Были и досадные накладки в полюсной экспедиции Водопьянова — все это воспринималось Алексеем Васильевичем совсем не так, как Лешкой Стельмахом, восторженным поклонником авиации, романтиком-идеалистом.
«Что же мы за народ, — размышлял старый Стельмах, — почему не можем без брехни, без хвастовства? И не стыдно было самим себе дифирамбы петь?» Этими мыслями он поделился при случае с Леонтьевым, но понимания не встретил. У Ивана Павловича имелся свой взгляд на прошлое, в самом сжатом виде он выглядел приблизительно так: лапотная, малограмотная, отсталая Россия залетала практически одновременно с просвещенной и индустриально развитой Францией. Факт? Факт! Залетала будь здоров как: Ефимов, Уточкин, Попов, Нестеров — их же признал весь мир! К черту подробности! Почему это стыдно гордиться тем, что было на самом деле? И самолеты, построенные в России, держались вполне на уровне своего времени, а бывало и превосходили заграничные машины… Не справедливо спрашивать с тех, кто летал и строил аэропланы, ответа за дурость чиновников и прихлебателей, за подлость холуев, такие и сегодня хватает. Нашего брата-авиатора славили не за красивые глаза… Пусть Чкалову на борту и нарисовали «Сталинский маршрут», что с того? Ну, не побил он тогда мировой рекорд дальности, ну и плевать на рекорд, лучше вспомнить, как молодежь после этого перелета повалила валом в летные школы! Вот, где надо суть видеть! Зря старое копать, на зуб пробовать, без пользы это…
— Ты вот запомнил, — рассуждал Леонтьев, — как меня в сорок третьем на Ходынке встречали? Запомнил! Выходит, не все так черно-черно было, как некоторые сегодня изображают.
Алексею Васильевичу такая точка зрения Леонтьева была не по душе: прошлое не надо приукрашивать, считал он, отрицательный опыт — тоже опыт и его надо знать, чтобы не повторять… но в спор с Иваном Павловичем он не пускался, сказывались тут и десять лет разницы в возрасте, и армейская выучка — старших следует почитать. Но, пожалуй, больше всего мешала лезть в полемику установка, полученная в летной школе. Командир эскадрильи на всю жизнь вразумил своего курсанта: критика, не подкрепленная позитивной программой, — штука совершенно безнравственная. Видишь — дело плохо, не галди зря, — предложи, как сделать, чтобы стало, если не совсем хорошо, то хотя бы — лучше.
С Леонтьевым Алексей Васильевич не ссорился, нечаянная их встреча на Ходынке получила вполне благополучное продолжение, но дальнейшее развитие этих отношений шло уже не так стремительно, как в самом начале. Алексей Васильевич не сразу оценил сдержанность Ивана Павловича, когда, случалось, разговор касался полетов, награждений, популярности одних и безвестности других пилотов. Очень удивил Леонтьев Алексея Васильевича своим резким осуждением тарана.
— Таранами войну не выиграешь, и расписывать это дело было, по меньшей мере, глупо, а золотить — ах, герой, ах, богатыри пятого океана! — тем более срамно. Если по-футбольному оценивать, что получается? Как правило, один-один выходит! Ничейный то есть счет… А еще скажу — сколько раз и так бывало: ты таранил, а я в общей свалке с противником столкнулся, но умный замполит расписал все, как надо постарался: «Два тарана в одном бою!» — и пошло из газеты в газету: вот какая идеологическая работа в полку, вот какое сознание у летчиков — никто живота своего не щадит… — и без видимой связи вспомнил, как довелось ему встретиться со знаменитым авиаконструктором Яковлевым. Призвал его творец, как тогда писали в газетах «лучшего в мире самолета-истребителя», и завел разговор о дальнейших планах Леонтьева, о видах на будущее. Иван Павлович почуял: прощупывает, видимо, собирается пригласить на фирму. Иметь своего пилота-миллионера и престижно, и в рекламных целях, что уж говорить, выгодно. Разговор раскручивался легко и непринужденно, генеральный привычно переходил от одной темы к другой, словно перелистывал старый конспект своих лекций. Неожиданно Яковлев спросил, а знает ли Леонтьев, сколько у него, Яковлева, орденов Ленина? Иван Павлович, мысленно усмехнувшись, ответил: «Точно не скажу, думаю, штук шесть, иначе бы вы не стали спрашивать…» И услыхал: «Ошибаетесь! Восемь! Больше моего ни у кого в стране нету!..»
— Короче говоря, не нашли мы с генеральным общего языка и работать на его фирму я не пошел, хотя сулили мне «златые горы и реки полные вина»… Не понравился стиль. Не очень, я думаю, это здорово в нашем ремесле арифметикой увлекаться: десять сбитых самолетов противника имеешь — ты сила, а коли — пять, ты всего — полсилы… Чем-то это напоминает рекомендации расплодившихся нынче сексопатологов, что разложили любовь на минуты интима и число фрикций…
— Однако, хватанул ты, Иван Павлович! — сказал было Алексей Васильевич, но Леонтьев не дал ему продолжить:
— Ничего не хватанул. Прочитай, как Хемингуэй в «Прощай, оружии» любовь рисует, вспомни. Умирать и рождаться… одновременно, вместе… Вот она мера настоящей любви… А ордена на штуки считать — это же пошлость и несусветное свинство. — И, кажется впервые за их знакомство, Иван Павлович рассказал о полете, в котором поседел.
Шел он тогда с Севера, аэродромы закрывало один за другим — туманы, видимости нет. Горючего оставалось минут на двадцать. Принял решение заходить на ближайшую точку, а диспетчер гонит: все закрыто облачностью…
— Спрашиваю: «Куда идти?» Молчит, гад. Знает — идти мне некуда. Докладываю: «Начал снижение». Курс держу посадочный. Прошел дальний привод, успел подумать: «Включили все-таки… соображают маленько…» А земли нет и нет. Сплошное молоко перед глазами, а радиовысотомер показывает чуть больше нуля. Подбираю обороты, еще малость снижаюсь и тихонечко начинаю выбирать штурвал на себя, по миллиметру, можно сказать, подтягиваю. Сам себе говорю! «Нормально, Иван, сядешь… сейчас сядешь, Иван…» И тут вроде проблески фар замечаю, словом, просветление какое-то, еще чуть штурвал подобрал и жду… Не поверишь, думаю, но честное слово даю — услыхал, как колеса по траве зашуршали. На самом деле сел! Верно, чуть правее полосы угодил, метров на десять. Не верю — жив! Выключаю движки: рулить не могу, просто не вижу, куда. Ко мне «виллис» послали, так шофер минут пятнадцать в молоке петлял, пока на машину мою случайно не наткнулся. Было. Умирал и выжил. И завтра был готов снова рискнуть, если понадобится. Вот ты мне и ответь, при чем тут ордена на штуки, при чем внеочередные звания? В нас должно быть оно — летное, как бы лучше оказать, наверное, чувство… Может, вернее будет — дух?!
Коротенькая эта история, несколько сомнительная в своей абсолютной достоверности, не прошла мимо Алексея Васильевича, напомнила, как начинающим пилотом, почти мальчишкой, он обижался на судьбу: другие садились вынужденно, покидали горевшую машину с парашютом, преодолевали всякие непредвиденные ситуации, а у него все было тип-топ, все в полном ажуре, ну никакой возможности показать себя, блеснуть, прославиться. И так продолжалось день за днем, месяц за месяцем. Лешка Стельмах не верил ни в бога, ни в черта, однако был уже готов просить о милости хоть у бога, хоть у дьявола — ну, пожалуйста, устройте мне какое-нибудь чэпэ, дайте же показать себя…
Это случилось на шестом году службы. Но сперва, буквально, три строчки, исключительно — для ясности: «козел» на авиационном жаргоне — грубая ошибка на посадке, когда самолет, ткнувшись колесами в землю, подскакивает и теряет скорость. Вовремя не исправленный козел, как правило, приводит к более или менее тяжелой поломке… А теперь о том, что случилось на шестом году безупречной службы. Звено Стельмаха дежурило во второй готовности: летчики валялись на нарах в жарко натопленной землянке и травили нескончаемый аэродромный «банк», то есть рассказывали всякие были и небылицы из летной жизни; так, сами того не сознавая, они творили особый авиационный фольклор; кто-то без особого успеха пытался сосредоточиться и читать; кто-то уныло предлагал «сгонять» партию в шахматы. Банк, как обычно, вертелся вокруг всяких невероятных происшествий, случающихся в летной жизни.